– Селихов, – сказал он, всматриваясь. – Не Павел.
– Антон, – уточнил Антон. – Его сын.
– Похож, – сухо констатировал старик. – Только взгляд иной… Ну проходи, раз пришел.
Он открыл дверь шире и, развернувшись, пошёл вглубь коридора, не оборачиваясь – как будто был уверен, что гость войдёт.
Квартира была забита книгами. Стеллажи от пола до потолка, стопки на полу, на подоконнике, на старом комоде. Между ними – узкие проходы, как в книжном складе. На стенах – чёрно‑белые фотографии: лаборатории, конференции, люди в белых халатах с табличками на груди.
Антон узнал некоторые лица по отцовским вырезкам. На одном из снимков – тот же прибор, те же три фигуры: отец, Лада, молодая Злата, но на этом снимке был еще и Ковальский, молодой, с густыми бровями и тем же большими очками.
– Вы… – начал Антон.
– Да, – отмахнулся старик. – Тогда ещё был с усами, думал, что мир можно померить и записать. Садись.
Он кивнул на старый диван с продавленной серой обивкой. На журнальном столике – стопка журналов «Вопросы психологии» тридцатилетней давности, пепельница с одинокой потухшей сигаретой и чашка с засохшим чаем.
Ковальский сел в кресло напротив, опираясь на подлокотники, будто каждый раз нужно было убедиться, что оно его выдержит.
– Ну, – сказал он. – Сын Павла. Чем обязан?
Антон сжал пальцы, чтобы не вцепиться в край дивана.
– Я… правда хочу понять, – произнёс он. – Чем вы занимались. Там. В лаборатории. И… что из этого сейчас живёт. Я был у… Златы Юрьевны Ромкович. Она…
Он осёкся. В глазах старика мелькнуло острое, почти злое удовлетворение.
– Жива, значит, – сказал Ковальский. – Конечно, жива. Такие тонут последними.
Он качнул головой.
– Павел говорил, что если мы сделаем мир сна лучше мира яви – мы подставим людям ногу, – продолжил старик. – Злата говорила, что люди всё равно ползут на дно из-за своих слабостей и пороков. Мы просто дадим им более «чистый продукт» и будем знать дозировку. Мы тогда спорили, как идиоты.
– Кто победил? – сухо спросил Антон.
– Деньги, – отрезал Ковальский. – Как обычно.
Он откинулся в кресле, поджав под себя ноги в растянутых шерстяных носках.
– Твой отец был… – он задумался, подбирая слово, – тщательный. Не осторожный – именно тщательный. Всегда сначала думал, кого мы туда толкаем, а потом уже включал прибор. Не как… – он махнул рукой, будто отгонял чьё‑то имя. – Он боялся не машины. Машину всегда можно выключить. Он боялся нас. Что мы будем жать кнопку, когда это удобно начальству, а не человеку.
– В тетради… – начал он, – отец пишет, что… не смог уйти. К Ладе. Из‑за матери. Из‑за кафедры. Из‑за меня.
– Из‑за себя, – перебил Ковальский. – Из‑за своей идеи о приличном человеке. Он очень хотел остаться приличным. Для Тамары, для коллег, для сына. Мы все тогда болели этим. Чтоб никто не сказал: «Подонок».
Он вдруг прищурился:
– Ты боишься, что о тебе так скажут?
Антон поймал его взгляд и впервые за многое время не сумел отшутиться.
– Иногда, – честно сказал он.
– Тогда поздравляю, – кивнул старик. – Ты уже наполовину как он.
Он на секунду замолчал, будто слушал какую‑то внутреннюю запись.
– Лада, – произнёс он затем медленнее. – Она была лучший наш проводник. Не подопытная – проводник. Она туда входила так, как другие не входили. Через неё мы увидели… – он замолчал, подбирая выражение, – возможность собрать человеку другой мир. Не галлюцинацию, не мультик, а другую версию его же жизни. С тем, чего ему не дали. С теми, кого он потерял.
В животе у Антона что‑то сжалось. Он вспомнил кухню с окном, пирожное на тарелке, руки Лады.
– Вы… – голос предательски охрип, – вы с ним… уже делали это? Тогда?
– Мы нащупывали, – сказал Ковальский. – Но дальше нас не пустил ни Павел, ни этика. По крайней мере, так мне казалось. Он уже тогда записал у себя: «Если там лучше, чем здесь, человек не вернётся. Мы не имеем права строить такие ловушки». Лада с ним спорила. Злата… Злата сказала: «Они всё равно будут жить в ловушках. Нашей или чужой. Вопрос только, кто держит ключ».