новейших течениях философии, о феноменологии, о Бергсоне, о наших идеалистах; процитировал Ницше, упомянул Метерлинка, Верхарна. Давал понять, что его усилия по самообразованию не прошли даром, что и он не лыком шит, видал виды и книжки читал; дав, успокоился; заявил, что все это совершенно не нужно пролетариату, что надо дело делать, а не разговоры разговаривать; откинулся на застонавшем стуле; спросил еще пива. Григорий скучал — как всегда скучал, в общем, разговаривая с деятелями освободительного движения; и как всегда, пытался что-то понять в них, проникнуть куда-то по ту сторону их слишком очевидных мотивов, убогой аргументации (свинцовой ненависти к царскому режиму, чугунных надеж на всеобщее счастье…), и как всегда, думал, что ничего, может быть, и нет по ту сторону, никакой, может быть, и нету той стороны. Все же какая-то своя философия, не сводившаяся к цитатам из «Капитала», была, как выяснилось, у Прямкова, Углова, если, конечно, он не только паясничал и кривлялся. Паясничал он откровенно, показывая, что — паясничает, тем самым предлагая Григорию не принимать его паясничанье за чистую, звонкую монету, но — увидеть, но — оценить, что и он, Углов, Прямков и Круглов, хотя у профессора Риккерта и не учится, семинаров по Аристотелю, лекций по Дунсу Скоту не посещает, а все-таки и он, товарищ Сергей, имеет свои собственные, дорогие ему мыслишки. Субъект, знаете ли! восклицал он, возводя очи к сводчатому потолку и поднимая жирный указательный палец к нему же. Человеческий, знаете ли, субъект тогда только сможет преодолеть исконное свое отчуждение, когда — что? — когда овладеет историей! Вот, Григорий Константинович, дорогой, вот о чем идет речь, не о ваших там трансцендентальных тонкостях, да-с. Вы думаете, говорил Прямков, упираясь тяжелыми руками в деревянный некрашеный стол, за которым они сидели, склоняясь к Григорию, обдавая его пивным жарким дыханием, вы думаете, мы, практики революции, так-таки ничего себе и не думаем? А мы думаем, думаем. В Царевококшайске найдется время подумать. Субъект, Григорий Константинович, субъект страдает! восклицал товарищ Сергей с таким видом, как будто он и был этим страдающим субъектом, взывавшим к жалости собеседника. Субъект чувствует себя объектом, объедком. Тут он, ухая голосом, расхохотался; несколько удивленных студенческих голов повернулось в их сторону. Хорош каламбурчик, ась? Объедком истории ощущает себя субъект. История что захочет, то с ним и делает. А он должен — что, Григорий Константинович? по Гегелю, по Гегелю, батенька! — к себе вернуться, с собой совпасть, обрести свое «у себя». Овладеть историей, преодолеть отчуждение. Так-то, милс-государь. А как можно овладеть историей, а? подскажите-ка мне, господин филозофус, вопрошал Углов, вновь откидываясь на стуле. Глаза у него были ясные, беспощадные, умные, без всякого смеха в них. Только действием, Григорий Константинович, вот как. Не sola fide, но sola actione, если оно приятней вам того-с, по-латыни. Только прямым, решительным, революционным действием, сударь. Безоглядным и беспощадным действием, вот каким, Григорий вы наш Константинович. А преодолеть отчуждение… это знаете, что такое? сказать вам? (вкрадчивым шепотом). Это значит победить случайность, вот что я вам скажу. Это значит, избавиться, наконец, от поганой случайности жизни. От поганой жизни, где все всегда не так, все всегда не по-нашему. А мы сделаем так, что будет всегда по-нашему, понимаете? понимаете! О, я вижу, я вижу, я кривляюсь, я ломаюсь, но я и вправду вижу возражения ваши, ученейший вы человек. Есть, есть неотменяемая… хе-хе… контингентность партикулярного… хе-хе-хе-хе… существования… еще пива! noch ein Bier! Все слова мы и без профессора Риккерта выучили. И мне может кирпич упасть на голову (ладонью похлопал себя по макушке), и меня могут повесить (схватил себя за горло пухлой рукою), сгноить на каторге, прикончить из-за угла. Но я часть великого целого, я на столбовой дороге истории. Моя жизнь не случайна, моя смерть не случайность. А вот вас прикончат, Григорий Константинович… а вас непременно прикончат, когда