пока — отказывается за ним следовать, что если для поисков истины потребно несчастье, то он еще не решается его себе пожелать… За прошедшие между письмом и пересказом десять с небольшим лет Фондан, судя по всему, научился желать себе трагедию — такие желания бывают обычно исполнены, — во всяком случае, за Шестовым последовать решился, учеником его сделался и в качестве ученика был им признан. Это письмо двадцативосьмилетнего Фондана произвело на к тому времени уже почти шестидесятилетнего, всю жизнь обреченного чувствовать себя непонятым Льва Шестова впечатление столь сильное, что он несколько раз читал его своим гостям вслух, как-то раз в присутствии отправителя, повторяя, что уже привык получать комплименты по поводу своего литературного таланта и стиля, чтоб им неладно было, но что вот нашелся, наконец, молодой человек, интересующийся самим делом, la question elle-même. Это поразительно (remarquable). Здесь он, Двигубский, позволит себе признание почти постыдное. Да простят его, говорил он, начав, наконец, улыбаться, здесь присутствующие философы — и философы, здесь отсутствующие, их блаженные и, будем надеяться, благосклонные духи, но его, Двигубского, совсем не философа, все-таки в гораздо большей степени, чем абстрактные рассуждения, сколь бы неожиданными и смелыми они ни были, то есть в гораздо и несравнимо большей степени, чем само дело, интересуют живые подробности и детали, передаваемые Фон-даном, сохраненные им разговоры, анекдоты погибшего времени. Он не может удержаться, чтобы не пересказать здесь историю посещения Шестова Эдмундом Гуссерлем, в котором Шестов видел своего антипода, но с которым все же чувствовал какую-то таинственную братскую связь. Гуссерль, естественно, по-русски не говорил. Между тем, присутствовавшая на вечере Рахиль Беспалова (Mme Rachel Bespaloff, как называет ее Фондан) — вот тоже имя, слишком мало известное, а читать ее, наверное, стоит, в особенности, полагает он, ее книжку об «Илиаде», о вечной войне, впрочем, это сейчас неважно — Рахиль Беспалова, в свою очередь, как и Фондан, считавшая себя ученицей Шестова, им самим, однако, вовсе не признаваемая в качестве таковой (даже дружески расположенные ко мне люди, как Бердяев или Беспалова, уродовали мои мысли, писал он в одном письме, вот почему так ценен Фондан…) — Рахиль, еще раз, Беспалова вдруг принялась нападать на Гуссерля, опираясь в своих рассуждениях, к немалому смущению хозяина, как раз и конечно же на него самого, Шестова, которого по русскому обычаю (selon la coutume russe, пишет Фондан) упорно называла она Львом Исааковичем, покуда присутствующие не сообразили, что Гуссерль совершенно не понимает, кто же такой этот таинственный Isakovitsch, выдвинувший против него, Гуссерля, столь сильные аргументы. Он так этого до конца и не понял. Судьба самой Mme Bespaloff, заметил Двигубский, как бы в скобках и глядя в окно, тоже была трагической, хотя и совсем по-иному трагической, чем у Фондана. Спасшись от немцев, она почти сразу покончила с собой в благополучной Америке… А вот чудесный рассказ о жалобах Шестова на его близких, жену и дочерей, которые всю жизнь, оказывается, ставили ему в пример Бердяева, его друга. Бердяев то, Бердяев сё. А ты? Чего ты добился в жизни? У тебя даже и учеников-то нет. Есть, конечно, Фондан, говорит Шестов Фондану, заходящемуся от смеха и счастья, но Фондан… простите меня… молодой и немножко дурачок (un peu bête), что с него взять, и какое будущее его ожидает? Погодите, это еще не все. Ты никогда не поумнеешь, говорит мне моя жена, говорит Фондану Шестов. Ну, может быть, когда станешь дедушкой. Я стал дедушкой и, похоже, не поумнел. По-прежнему Бердяев — образец всех добродетелей. Конечно, говорят они мне, у тебя есть ученик, но он… простите… молодой и немножко глупый, о будущем его страшно и подумать. Вот, может быть, когда ты станешь прадедушкой. Теперь я говорю всем, что уже стал прадедушкой, и все надо мной смеются… Мы все тоже, конечно, смеялись, в библиотеке института славистики, в десяти шагах от моего теперешнего кабинета. Все же это лишь краткие эпизоды, скорые примечания по ходу безудержной мысли, на полях воинствующих идей. Читать Фондана трудно, еще труднее, может быть, чем читать самого Шестова. Шестов борется с разумом, необходимостью и т. д. у них дома, на их территории; Фондан переносит эту борьбу в область поэзии, где необходимость и разум, как обычно считается, не дома, а в гостях, и то изредка. Фондан считает иначе. Поэзия, и особенно поэзия французская с ее классическими преданиями, отравлена рационализмом, загублена картезианством… Его книга о Бодлере написана, как кажется, против — Фондан, как и Шестов, всегда пишет