В эту-то квартиру и повадился ходить товарищ Сергей, нарочно приехавший во Фрейбург, чтобы встретиться с Всеволодом, упорно, с усмешливой и наглой настойчивостью добивавшийся – и в конце концов добившийся – от Всеволода каких-то рекомендательных писем, связей и адресов, не замечая, лучше – делая вид, что не замечает, Всеволодова к нему отношения, отвращения… Всеволод, завидев в узком окошке тяжелой походкой, с твердокаменной решимостью подходившего к дому Прямкова (Углова, Круглова), чертыхался, не открывал, просил Григория, если тот был дома, сказать Углову (Прямкову), что его, т. е. Всеволода, здесь нет, не будет, не бывает, не может быть; однажды вечером, когда Всеволода у него и вправду не было, Григорий, то ли из любопытства, то ли из чувства неловкости, он сам не знал толком, пригласил Прямкова поужинать вместе с ним; тот, с наигранной и злой радостью, согласился. Поужинали они в «Золотом ангеле» на все той же площади у собора, узкосводчатом, в доме XIV, кажется, века расположенном ресторане, существующем в самом деле (я съездил во Фрейбург на прошлые выходные, прежде чем приняться за вот эту главу), не знаю, существовавшем ли сто лет назад; Двигубский, тоже, выходит, взявший себе на заметку этот сводчатый ресторан, разукрашенный ныне (будем надеяться, что сто лет назад их все-таки не было) репродукциями Рафаэля и позолоченными ангельскими головками, взирающими на посетителя изо всех углов, со всех подоконников, балок и перекрытий (и я так ясно представляю себе теперь, как хохотал про себя заглянувший туда П. Д. посреди этой вакханалии китча, почти уже трогательной…) – Двигубский, следовательно, все в той же рукописи 2001–2002 годов, уделяет их трактирной беседе несколько, мелким почерком исписанных им страниц, богатых обведенными вставками, стрелочками, чащобами и глушью зачеркиваний. Был голоден, пишет он о Круглове (Углове), ел жадно, причмокивая, почавкивая; видел, конечно, что Гришу это шокирует; показывал, что ему наплевать. Доев жаркое с огромной картофельной клецкой, долго, нагло водил языком по губам, по зубам, с внешней их стороны, отчего, естественно, щеки его надувались и губы выпячивались; наконец, перестав водить, отхлебнув еще пива из пузатой кружки, заговорил о новейших течениях философии, о феноменологии, о Бергсоне, о наших идеалистах; процитировал Ницше, упомянул Метерлинка, Верхарна. Давал понять, что его усилия по самообразованию не прошли даром, что и он не лыком шит, видал виды и книжки читал; дав, успокоился; заявил, что все это совершенно не нужно пролетариату, что надо дело делать, а не разговоры разговаривать; откинулся на застонавшем стуле; спросил еще пива. Григорий скучал – как всегда скучал, в общем, разговаривая с деятелями освободительного движения; и как всегда, пытался что-то понять в них, проникнуть куда-то по ту сторону их слишком очевидных мотивов, убогой аргументации (свинцовой ненависти к царскому режиму, чугунных надежд на всеобщее счастье…), и как всегда, думал, что ничего, может быть, и нет по ту сторону, никакой, может быть, и нету той стороны. Все же какая-то своя философия, не сводившаяся к цитатам из «Капитала», была, как выяснилось, у Прямкова, Углова, если, конечно, он не только паясничал и кривлялся. Паясничал он откровенно, показывая, что – паясничает, тем самым предлагая Григорию не принимать его паясничанье за чистую, звонкую монету, но – увидеть, но – оценить, что и он, Углов, Прямков и Круглов, хотя у профессора Рикерта и не учится, семинаров по Аристотелю, лекций по Дунсу Скоту не посещает, а все-таки и он, товарищ Сергей, имеет свои собственные, дорогие ему мыслишки. Субъект, знаете ли! восклицал он, возводя очи к сводчатому потолку и поднимая жирный указательный палец к нему же. Человеческий, знаете ли, субъект тогда только сможет преодолеть исконное свое отчуждение, когда – что? – когда овладеет историей! Вот, Григорий Константинович, дорогой, вот о чем идет речь, не о ваших там трансцендентальных тонкостях, да-с. Вы думаете, говорил Прямков, упираясь тяжелыми руками в деревянный некрашеный стол, за которым они сидели, склоняясь к Григорию, обдавая его пивным жарким дыханием, вы думаете, мы, практики революции, так-таки ничего себе и не думаем? А мы думаем, думаем… В Царевококшайске найдется время подумать. Субъект, Григорий Константинович, субъект страдает! – восклицал товарищ Сергей с таким видом, как будто он и был этим страдающим субъектом, взывавшим к жалости собеседника. Субъект чувствует себя объектом, объедком… Тут он, ухая голосом, расхохотался; несколько удивленных студенческих голов повернулось в их сторону. Хорош каламбурчик, ась? Объедком истории ощущает себя субъект. История что захочет, то с ним и делает… А он должен – что, Григорий Константинович? по Гегелю, по Гегелю спрошу я вас – к себе вернуться, вот что, с собой совпасть, обрести свое «у себя». Овладеть историей, преодолеть отчуждение. Так-то, милс-государь. А как можно овладеть историей, подскажите-ка, господин филозофус, вопрошал Углов, вновь откидываясь на стуле. Глаза у него были ясные, беспощадные, умные, без всякого смеха в них. Только действием, Григорий Константинович, вот как. Не sola fide, но sola actione, если оно приятней вам того-с, по-латыни. Только прямым, решительным, революционным действием, сударь. Безоглядным и беспощадным действием, вот каким, Григорий вы наш Константинович. А преодолеть отчуждение… это знаете, что такое? сказать вам? (вкрадчивым шепотом). Это значит победить случайность, вот что я вам скажу. Это значит избавиться, наконец, от поганой случайности жизни. От поганой жизни, где все всегда не так, все всегда не по-нашему. А мы сделаем так, что будет всегда по-нашему, понимаете? понимаете! О, я вижу, я вижу, я кривляюсь, я ломаюсь, но я и вправду вижу возражения ваши, ученейший вы человек. Есть, есть неотменяемая… хе-хе… контингентность партикулярного… хе-хе-хе-хе… существования… еще пива! noch ein Bier! Все слова мы и без профессора Рикерта выучили. И мне может кирпич упасть на голову (ладонью похлопал себя по макушке), и меня могут повесить (схватил себя за горло пухлой рукою), сгноить на каторге, прикончить из-за угла. Но я часть великого целого, я на столбовой дороге истории. Моя жизнь не случайна, моя смерть не случайность. А вот вас прикончат, Григорий Константинович… а вас непременно прикончат, когда начнется, обещаю вам, уж простите, мой драгоценнейший… прикончат вас и – что? и ничего от вас не останется. Или вы думаете, что вы можете – сами? (тут уставился он в упор на Григория). Что вы сами можете – что? Овладеть жизнью, вот что! Сами, своими силами, на свой страх и риск? Ах, нет, вы так не думаете? Он так не думает… И правильно, что не думаете. Вы думаете, что ей и овладевать-то не надо? Ну, это вы врете. Это вы лукавите со мной, мил-сударь. А меня, Прямкова, на мякине не проведешь, я, Углов, насквозь вас всех вижу. Я умный. Вы же не обыватель, чтобы прожить жизнь просто так, как бог пошлет. Да вы и не верите в боженьку, не отпирайтесь. И вы, и вы, Григорий Константинович, хотите неслучайного, обязательного, великого смысла, власти над жизнью. Власти, власти, главное – власти. Или вы думаете, что вам все само собой дастся, само собой упадет с небеси? Само собой, мой светик, ничего не дается в жизни. Надо уметь брать (распуская и снова сжимая тугую, волосатую, с короткими пальцами, руку). Брать надо уметь, хватать, хапать. Благодати – нет! Нет, noch ein Bier! благодати. Есть только воля и власть, воля и власть. Непреклонность воли, неотменяемость воли… Это я вам п
89