ы обстреливали как раз Реймс. Собор горел. «Что сотворили вы над Реймским братом!» Это, как мы помним, писал Мандельштам. Д’Аннунцио реагировал по-другому. «Еще никогда, никогда, – вскричал он в присутствии, между прочим, местного епископа, – никогда еще собор не был столь прекрасен! Какое чудо!» Епископ возмутился, понятное дело. «Уверяю вас, в огне он достигает совершенства. Перед таким чудом хочется упасть на колени!» Все-таки, кажется, не упал. «Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем». Вот этот-то пожар здесь и начинается, сказал Двигубский, после чего процитировал столь хорошо нам обоим знакомые, так много раз читанные воспоминания Ходасевича, то место этих воспоминаний, где В. Ф.Х. рассказывает о любви Максима Горького к «маньякам-поджигателям» и о том, что он сам, Горький, был «немножечко поджигатель». «Любимой и повседневной его привычкой, – пишет Ходасевич, – было – после обеда или за вечерним чаем, когда наберется в пепельнице довольно окурков, спичек, бумажек, – незаметно подсунуть туда зажженную спичку. Сделав это, он старался отвлечь внимание окружающих – а сам лукаво поглядывал через плечо на разгорающийся костер. Казалось, эти „семейные пожарчики“, как однажды я предложил их называть, имели для него какое-то злое и радостное символическое значение». Любил он также и порассуждать о разложении атома, продолжает Ходасевич, но – «скучно, хрестоматийно и как будто только для того, чтобы в конце концов прибавить, уже задорно и весело, что „в один прекрасный день эти опыты, гм, да, понимаете, могут привести к уничтожению нашей вселенной. Вот это будет пожарчик!“ И он прищелкивал языком». Для д’Аннунцио же, начиная с этого 14-го года, целью всех стремлений было втянуть Италию в войну, в которую она, как страна древняя, умная и отсталая, упорно не желала ввязываться; наконец, в мае 1915 года все же вступила, причем плодотворные, к несчастью, усилия пламенного Габриэля отозвались в России чудовищным стихотворением Гумилева, ему посвященным – «Ода д’Аннунцио», с подзаголовком «К его выступлению в Генуе» – стихотворением, в котором один поклонник «прекраснейшей войны», как сказано в тексте, причем поклонник в буквальном смысле, поскольку он войне этой «кланяется земно», прославляет другого ее поклонника, своим «выступлением в Генуе» весьма и весьма поспешествовавшего тому, чтобы римская волчица опять «зарычала» «в огне багряных светов» – войне этой, утверждает Гумилев, завидуют «и Александр, и Агамемнон» (рифмуется как раз с «земно»), и причем потому завидуют, что «все лучшее, что в нас, таилось скупо и сурово, вся сила духа, доблесть рас, свои разрушило оковы»; эта никакими оковами не сдерживаемая «доблесть рас», добавил Двигубский, глядя в высокие окна аудитории, особенно, по-моему, прелестна и восхитительна. Сама природа, в стихах русского поэта, отзывается на милитаристскую пропаганду итальянского – и море лежит вокруг, «как мощь и слава Италии, как щит святой ее стариннейшего права», и «горы стынут в небесах, загадочны и незнакомы», и не просто так себе «стынут», а «там зреют молнии в лесах, там чутко притаились громы». Вот эти-то громы и молнии сейчас, значит, загрохочут и засверкают. А все потому, что – народ! Народ, этот «конь, встающий на дыбы», эта стихийная сила, родственная горам и морям («толпа взволнованнее моря»), объект религиозного культа тысяч и сотен тысяч интеллигентов, народ готов, наконец, вручить свои «страшные судьбы» (с удареньем на «ы») «рукам изнеженным поэта». Изнеженные руки д’Аннунцио, продолжал Двигубский, невольно глядя на свои собственные, по-прежнему музыкальные, с отчетливыми костяшками, руки, а значит, и невольно показывая их залу, что в зале вызвало, понятное дело, если не смех, то улыбки, быстро побежавшие по рядам, изнеженные, еще раз, руки поэта и рады были бы эту власть взять, схватить, удержать, но получилось у них это не сразу. Удивительно, что вообще получилось. Путь к той анекдотической власти, которой поэту в конце концов пришлось удовольствоваться, вел через риск и опасность; как и Гумилев, д’Аннунцио не только прославлял войну, но и участвовал в ней, что, кстати, принесло ему славу гораздо большую, чем военная слава Гумилева, довольно скромная, и как мало что другое способствовало созданию его легенды, его мифа и культа. Военные подвиги его вполне подлинные, свидетельствующие о немалом бесстрашии – а все же есть в них что-то опереточное. Он воюет как бы сам по себе, не очень считаясь с приказами и начальством. Ну еще бы, он же – д’Аннунцио, а они – какие-то там генералы. Торпеды и самолеты привлекают его в первую очередь; не в окопах же ему сидеть, в самом деле? В окопах сидят массы и крысы; поэт поражает мир своею отвагой, невероятными приключениями, бесшабашными авантюрами. При неудачной посадке он теряет глаз; из авиации не уходит; в августе 18-го долетает аж до самой Вены (самолеты в ту пору так далеко не привыкли еще летать); собирается чуть ли не лететь бомбить Берлин. Все это, конечно, прекрасно, но война на беду заканчивается («чувствую зловоние мирной жизни»); и не только заканчивается, но Италии не достаются территории, на которые она рассчитывала (в том числе – Фьюме). Тут уж Антанта оказывается для д’Аннунцио, прямо как для Ильича, беспринципной интриганкой, а Версальский договор, прямо как для Адольфа, предательством и обманом. В бесчисленных истерических речах и писаниях противопоставляет он молодую Италию, смелую, энергичную, жаждущую приключений, Италию, которая стремится вдаль и ввысь, Италию, готовую к борьбе и полету, пылающую освободительным огнем вдохновенья и подвига, в коем и сгорит старый мир, этому самому старому миру, гниющему Западу (ну, конечно!), давно уже превратившемуся в один огромный еврейский банк на службе у трансатлантической плутократии… Вожделенная же добыча потому не досталась Италии, утверждает поэт, что, при всей своей молодости и готовности к полету, еще она не в полной мере очистилась от грехов прошлого; нужны, значит, новые искупительные жертвы, новые потоки огня, новый, так и выражается он, «голокауст». Полагаю, говорил Двигубский, как-то, я помню, боком стоя на кафедре, что о «республике Фьюме» все присутствующие осведомлены не хуже меня (я вообще не слышал до этого ни о какой «республике Фьюме», но я промолчал), поэтому, говорил он, позволю себе лишь вкратце напомнить основные факты. Война заканчивается, но поэту еще охота повоевать. А повоевать многим еще охота; Европа полна, как мы знаем, молодых людей, четыре года проведших на фронте, ничего другого не видевших, не умеющих и не знающих. Это они потом бунтовали в Германии, из них формировались немецкие добровольческие корпуса (Freikorps), все эти «Железные дивизии», из них же и «Стальной шлем», столь значительную и роковую роль сыгравший в Веймарской республике, о чем я сейчас, говорил Двигубский, распространяться не буду, из них же и итальянские arditi (пылкие, пылающие, героическим пламенем горящие дураки), готовые, понятное дело, к любому приключению и подвигу… В известном смысле, они же сделали и русскую революцию; во всяком случае, говорил Двигубский, как будто не к публике, а непонятно к кому обращаясь (плечи его казались особенно узкими, вообще что-то хрупкое, ломкое почувствовалось в долговязой его фигуре) – во всяком случае, сделали ее люди, за годы войны слетевшие со всех тормозов, научившиеся убивать почем зря, потерявшие концы и начала… Ну, как бы то ни было, Фьюме, маленький город на Адриатике, восточнее Триеста, отделенный от него Истрией, нынешняя хорватская Риека, в глубине Кварнерского залива. Фьюме по Версальскому договору отходит ко вновь создаваемой Югославии, тогда еще – королевству, а большинство населения в городе – итальянцы. Местные arditi захватывают в нем власть и призывают д’Аннунцио. 11 сентября 1919 года, говорил Двигубский, для которого в 1998 году эта дата – 11 сентября – не значила, конечно же, ничего, начинается знаменитый «поход на Фьюме», предвестие и прообраз муссолиниевского «похода на Рим» 1922-го и неудачного гитлеровского «похода на Берлин» 1923-го; встреченные по пути войска с радостью переходят на сторону повстанцев. Д’Аннунцио становится чем-то вроде единоличного правителя с титулом Comandante, диктатором опереточной республики, в которую полтора года играют разные взрослые люди. Эта республика есть республика ритуалов, как же иначе, республика бесконечных речей и празднеств, черных рубашек и свастики, римских приветствий, затем перенятых фашистами, – Муссолини приезжал, кстати, во Фьюме и вообще д’Аннунцио, на словах по крайней мере, поддерживал; по сути же предпочитал все-таки держаться в стороне, не терпя другого лидера рядом с собою. Приезжал и Маринетти, вождь футуристов, но вскорости тоже отбыл, спроваженный самим «команданте», в свою очередь не желавшим терпеть рядом с собой еще какого-то другого поэта. Остался зато Артуро Тосканини, приглашенный д’Аннунцио в качестве «министра культуры», дававший концерты на главной площади города для поддержания духа борцов, устремившихся в новую жизнь. Вообще, музыка объявлена была основой социального бытия, если не бытия как такового, а возникшее государство – «государством красоты» и «республикой Муз», каковым Музам должны были (всерьез) служить и поклоняться в особых храмах, так никогда, конечно, и не построенных. В своего рода конститу