— Может, выпьем, Андрей Алексеевич? — и съежился: без ответа.
— Придвигайтесь к столу! — заменила Нина отца.
Тракторист привстал, дотянулся издалека до стола, поставил мировую свою бутылку. Опять сел в сторонке. Нина принесла хлеб и огурцы.
— Ближе!
Председатель, похоже, и дальше намеревался издевательски бездействовать. Нина аж звенела от напряжения. Неужели правда классовые враги? Тракторист каменным своим ногтем сковырнул станиолевую крышку, Нина поставила две стопки, он глазами спросил, что ж две, а не три, Нина молча же показала, что она не пьет, не может. Оба рта раскрыть не могли, такое напряжение.
— Значит, в город? — наконец заговорил отец, подошел к столу и взял свою стопку, вторая рука в кармане.
Тракторист с облегчением выпил и тогда уж запланированно всхорохорился.
— А что ж? Что мне здесь? Пойду бульдозеристом, буду по четыреста рублей в месяц заколачивать. Отработал — и домой. Ни тебе свиней кормить, ни огород садить, ни сено заготавливать. Что, плохо, что ли? Буду жить, как председатель. А здесь что? — Он частил, торопясь высказать весь приготовленный текст. — День в колхозе вкалывай, а потом столько же дома. Мне ведь не волокут готовое на стол, я не председатель. Я и топливом должен обеспечиться, и огород вспахать, и…
Он подвигал бровями, подергал головой. Речь иссякла, а ожидаемого противодействия не последовало. По его расчету, председатель должен был нападать или защищаться — ну, хоть на какое-то впечатление от своих слов тракторист очень даже надеялся, а речь провалилась в пустоту. Намолчавшись вдоволь, натешившись видом сникшего тракториста, председатель тяжело сказал:
— Ну что ж. Мог бы я тебя выгнать с волчьим билетом, ну да уж так и быть, отпускаю подобру-поздорову. Отправляйся. Счастливо тебе устроиться в городе. Думаю, тебе там с лету дадут квартиру. И немедленно пропишут. Начальник милиции тебе ведь, наверное, брат. Иль кум, иль сват. Ну, словом, кто-нибудь из вашего же роду. Ну, а квартиру не дадут — купишь дом. Тысяч за пятнадцать. Свой здесь продашь тысячи за две, маленько добавишь — и купишь. Так что заживешь не хуже, а лучше председателя. Ну, давай прощевай, — и с глумливой проникновенностью похлопал его по плечу. Приподнявшись для этого с табуретки. Больше он не сел, отошел к перилам веранды — и разговор считал законченным. Нина сидела, опустив голову, не покидая тракториста одного за столом.
— Эх! — горестно обратился к ней уничтоженный тракторист. — Эх…
Она подняла на него глаза — один подбитый, — и он ей жалко ответил взглядом несчастного товарища.
Председатель зловеще ухмыльнулся.
Нина закрыла лицо ладонями. Ладони пахли грудной дочкой.
— То-то же, — победно, с утоленной ненавистью сказал председатель. — Иди и работай! А увижу еще раз или услышу про такое вредительство, — он помолчал, поискал меру, — пристрелю! — Шея напряглась и покраснела. — И скажи спасибо вот ей, — он кивнул на Нину с брезгливостью, а она сидела, уткнув разбитое лицо в ладони: вот им приходится заново знакомиться, отцу и дочери, знакомиться врагами, — что заступилась за тебя. А то б и мокренького места не оставил. Бутылку прихвати! — коротко приказал.
Тракторист не посмел ослушаться. Стукнула калитка.
— С-скоты, — прошептал отец и даже глаза зажмурил от чувства.
— Папа! — звенящим голосом торжественно распорядилась Нина. — Завтра же не он, а ты подашь заявление об уходе! Ты ведь уже ненавидишь их!
Он на нее изучающе, долго, гадливо, как на насекомое, посмотрел и процедил:
— Не связываюсь с тобой только потому, что молоко у тебя пропадет.
Минуту назад было еще не так непоправимо.
Мать укладывала в доме детей и не смела высунуть носа.
Нина спустилась в сад, в темноту ночи. В чуткой тишине с края деревни доносилось пение цыгана — что-то тоскливое, все про нее. Больше всего сейчас Нине хотелось бы бежать туда, приложиться к его дикой двукратной груди и утешиться.
Что стало с отцом? Что становится с человеком, который снимает ограничитель и разрешает себе ВСЕ? Растление происходит, вот что. Знала Нина одну семью: старуха и ее дочь. Когда-то был хозяин, большой человек — жили за ним как за каменной стеной и могли себе позволить ничего не мочь. Потом он умер, все покатилось вниз. Хозяйство вести не умеют, денег не хватает, дочь родила подряд двоих детей. Старая неумеха с трясущейся головой и молодая дура бьются вдвоем с этими детьми, из рук все валится, обеднели и опустились, запах высохшей мочи, грязью заросли, пеленки не стираются, так сохнут, дети болеют, задохнулись в продуктах собственного жизнеобмена, дочь орет матери сквозь двойной детский рев: «Где соска? Где присыпка?» И крик принят за нормальную речь и прижился. Спустя какое-то время дочь кричит матери; «Пошла на…!» И это ей сходит и остается в обиходе. Понравилось РАЗРЕШАТЬ себе, отпускать себя на волю. Теперь — только плач, рев и крик. Посреди этого крика, разлитого молока, разбитой посуды дочь однажды в сердцах пнула споткнувшуюся нерасторопную старуху — и та упала. И дочери хочется подойти и пнуть еще раз, лежащую, жалкую, грязную, беспомощную, бестолковую, никуда вообще не годную. Какое-то мгновение она крепится, а потом подходит и пинает. И еще раз. И чувствует страшное облегчение: падать — сладко и не больно и уже не хочется спастись, зацепившись за выступ. Мать отползла, поднялась и потащилась на кухню кипятить новое молоко взамен разлитого.