Ну, а когда дверь открыли, Севе оказалось н е к у д а входить.
Теперь он видел глазами Риты Хижняк: больной и начальственный т о т был мертв.
Рита, опомнившись от испуга, философски раздумывает (а может, Сева?): интересно, что в э т о м находят? Почему э т о считается наслаждением по общепринятой шкале ценностей? (Сева соглашается с этим недоумением.) Рита припоминала, какие есть в жизни наслаждения: вкусная еда, преуспеяние, богатство, поклонение — но ничто это не могло сравниться с тем, как когда-то в детстве, во сне: бежать к воде — и так разогнаться, что сорвешься и взлетишь, небо закачается, падать не больно и не страшно, и собственный смех стоит в ушах, и изнемогаешь от счастья…
Потом поналезло в номер народу — приехали все, кому положено, процедуры расспросов, освидетельствований, стояла в дверях пожилая дама, вдова, пристально глядела на Риту издалека, без слов, разглядывала со страхом, как диковинного зверя в клетке, желая понять, что оно за такое, этот молодой зверь, в чьих-руках умирают беспомощные старые чужие мужья — те, с которыми предполагалось мирно дожить до самого окончательного часа. Что это за зверь такой, который отнимает у смерти ее законную добычу. Который отнимает у старости ее покой — откуда взялся такой зверь и что он кушает за обедом.
Вначале Севе трудно было по собственному произволу вырываться из чужого сознания (если, например, оно было ему неприятно), но потом он научился и этому.
Странно было то, что он оказывался то в зиме, то в лете. Эти скачки времени можно было толковать двояко: либо он попадает то в воспоминания, то в текущие события, а то в мечты, либо… это, конечно, страшно предположить, но уж теперь почему бы и нет?… либо он получил освобождение от времени, на прямой линии которого он был всегда как на привязи — как цепная собака бегает по проволоке…
Иногда он попадал не в событие, а в мысль. То слышал старинную жалостную песню, не видя, кто поет:
То лежал в темноте, и кто-то спящий, любимый, обнимал во сне нечаянно рукой и ногой сразу — и благодарно сносить эту тяжесть, не дававшую заснуть. Не шевелясь, затекая от неудобной позы, медленно прислушиваться к этой невольной нежности ничего не ведавшей во сне руки и не хотеть освободиться.
Много узнал Сева о жизни людей.
Он видел, как в тихом лесочке среди стрекочущей травы его жена Нина в черном сатиновом халате наливала воду в поилку для пчел и потом не торопясь разводила огонь в дымаре, блаженно вдыхая дым, который так не любили пчелы. Севе показалось, что тот, из кого он в это время смотрел на нее с бесконечной нежностью, был он сам…
Он видел: тихая Оля, бывшая соседка Хижняка, входила в просторную комнату с множеством маленьких детей, садилась на стул — и дети устраивали давку, деловито отталкивая друг друга: каждому хотелось взобраться на ее колени. Взберется один, утвердится и важно успокаивается, зато остальные неутешно беспокоятся и продолжают борьбу, пока не свергнут прежнего победителя.
Однажды он очутился в сне его жены Нины. Им снилось, будто она согласилась выйти за него замуж, но так мало любила его, что постоянно о нем забывала. Ей сказали: твой муж в приюте, всеми покинутый, и Нина, ужаснувшись своей бесчеловечности, бежала в приют, и он, сирота, выходил к ней, а она не могла вспомнить его имени: не то Гоша, не то Гера…
И о н и просыпались и, видимо, уже каждый в одиночку, вспоминали имя: Сева.
Он видел нищего мальчика лет шестнадцати, с больными ногами. Мальчик появлялся утрами во дворе — желтоглиняном, без растительности — не российском — и тоскливо, жалобно вопил: «Батерки!» Это значило «бутылки» — единственное русское слово, необходимое ему для жизни, но и его он не мог одолеть до конца. Он шел от двери к двери и звонил настойчиво до тех пор, пока ему не открывали. Даже в ту дверь, откуда ему месяцами не доставалось ни бутылки, он звонил каждый день. Откроет ему рассвирепевшая хозяйка, а он ей смирнехонько напоминает: «Мадам, батерки!»
Он видел учительницу, которая на первом уроке спрашивала: