Так закончил свою речь Горынцев.
«Да-а-а. — прикидывал Путилин. — Заставить его поступить в институт, вот что. Хотя бы заочно. Я из него человека сделаю. Мы с ним еще покажем вам, трамвайные ваши души!»
— Позвольте! — возмутилась судья. — Вы говорите, ВСЕ ЗНАЛИ. Этого не может быть! Юрий Васильевич! — А, не понравилось, что выдергивают из-под нее правду, как трон, на котором она, не колеблясь, восседала! — Скажите, вы разве знали, что Семенков сделал это?
Хижняк встал, покраснел и обидчиво заявил:
— Вот что я скажу… Может, я что-нибудь не так понимаю, но за ябедничество у нас в школе били. Сознаваться или отпираться — дело самого Семенкова. Лично.
— А сейчас не обо мне речь, а о тебе! — ехидно ввернул Семенков, проникшись после речи Горынцева полным к себе сочувствием. Он закинул локти за спинку своего стула. — За себя-то ты можешь ответить: знал ты или не знал?
Хижняк вспотел.
«Ну-ка, ну-ка, — вглядывался Путилин, — покажись, я внимательно смотрю».
— Ты, Володя, извини, но ведь и магнитофон у Глеба Михайловича, как мы все поняли, тоже ты, хотя Глеб Михайлович запретил вообще на этот счет все разговоры, а помнишь, ты сам рассказывал, вы с каким-то Пашкой украли серебряные ложки?
— Давайте кончать! — не выдержал Путилин.
— Так! — подобралась судья. — Суд удаляется на совещание.
Народ сидел понурившись, запутавшись в чувствах, и теперь боялся опрометчиво выдать их: вдруг чувство окажется не такое, как надо.
Семенков оказался один на один с залом, раньше хоть суд смягчал буфером это противостояние, теперь оно осталось голое, холодное, бесприютное. Вот они вышли против него — а каждого из них он знал в лицо, по имени и за руку. И теперь, он один должен, как плотина, выдерживать напор их общего взгляда и не прорваться. Он поерзал, вздохнул и сказал:
— Ох, скорей бы утро — да на работу.
Это была у них такая шутка для конца смены. Семенков, сидя против зала своих товарищей, пошутил. Залу стало жутковато, никто не улыбнулся.
— Где работать-то будешь? — спросил вахтер — без зла, наоборот, чтоб не бросать Семенкова действительно уж совсем одного в молчании стольких против него людей.
— Что значит «где работать»? — ощетинился Семенков.
— А не уволят разве? — удивился вахтер, обращаясь в зал.
— Интересно, по какой это статье? — ядовито осведомился Семенков.
— По статье недоверия, — сказал Ким.
— Попробуйте, я на вас погляжу.
Тут встал директор Василий Петрович, он появился в зале только под конец, раньше занят был. Он взволнованно откашлялся и сказал.
— Да. У нас мало прав. Нам доверено отапливать и освещать целый город, а нашему слову не доверяют. Любое решение дирекции, не подкрепленное самыми увесистыми фактами и документами, подвергается сомнению и проверке всяких комиссий. Это вот донос — он не требует подкрепления фактами: комиссии безоговорочно снимаются с места и едут расследовать этот донос. И если я не смогу документально доказать, что я не верблюд, то побеждает донос! Вот такого вот Семенкова. Сегодня я уже имел счастье приветствовать комиссию, которая прибыла по его жалобе: дескать, мы несправедливо и незаконно назначили дисом без экзамена… впрочем, это не здесь… (Зал медленно зашевелился). Да! Семенков прав! — повысил голос Василий Петрович, чтобы перекрыть возникший шум, — Я не могу его уволить, но пусть, он попробует остаться! — выкрикнул, скорее даже взвизгнул Василий Петрович, пренебрегая своим инфарктом. — Пусть он попробует остаться! — Лицо его, в котором когда-то в молодости преобладали вертикальные линии, теперь осело, как старый дом, и сплющилось поперек себя. Василий Петрович ждал из последних сил своего срока уйти на пенсию, а по улице за окнами шли люди, весело катились троллейбусы, и горя никому не было, что скоро Василия Петровича уже не будет.