Только подумай, говорил он, каким бы стал мир, если бы человеческие существа были способны жить две сотни лет? А пять сотен? А как насчет тысячи? К каким гениальным прорывам был бы способен человек, имей он возможность тысячу лет копить мудрость? Величайшей ошибкой современной биологии, по его мнению, была идея, что смерть естественна, хотя она вовсе не естественна, если не считать отдельных нарушений в функционировании тела. Рак. Сердечные заболевания. Болезнь Альцгеймера. Диабет. Пытаясь лечить их по отдельности, говорил он, мы занимаемся бесполезным делом, это всё равно что пытаться мухобойкой перебить пчелиный рой. Несколько пчел ты убьешь, но остальные в результате закусают тебя до смерти. Решение, говорил он, лежит в том, чтобы противостоять самому понятию смерти, чтобы обезглавить основу проблемы. Почему мы вообще должны умирать? Не может ли быть так, что где-то в глубине молекулярного кода нашей расы находится руководство к следующему эволюционному скачку – тому, в ходе которого наши физические возможности обретут равновесие с нашими мыслительными способностями? Разве не логично было бы, если бы природа, в гениальности своей, предусмотрела, чтобы мы сами открыли это, используя те уникальные дарования, которые мы от нее получили?
Если коротко, то он считал обретение бессмертия апофеозом человеческого существования. В этом он напоминал мне безумного ученого. Единственное, чего не хватало в его рассуждениях для полного счастья, так это пересборки частей тела и жезла, извергающего молнии, но я не говорил ему об этом. Для меня наука была не большой картиной, общей, а маленькой, частной. Полем для не слишком больших амбиций, постепенных, шаг за шагом, исследований, которые Джонас отвергал как потерю времени. Однако его страсть выглядела привлекательно, даже в своем роде воодушевляюще. Кому же не хочется жить вечно?
– Просто я никак не могу понять, почему он так думает, – сказал я. – Во всех других смыслах он кажется мне вполне благоразумным.
Я сказал это совершенно спокойно, но, судя по всему, попал по больному месту. Лиз подозвала официанта и заказала еще один бокал вина.
– Ну, на это есть ответ, – сказала она. – Я думала, ты знаешь.
– Знаю что?
– Насчет меня.
Вот так я всё и узнал. Когда Лиз было одиннадцать, ей диагностировали болезнь Ходжкина, лимфогранулематоз. Раковое заболевание лимфатических узлов рядом с трахеей. Операции, лучевая терапия, химиотерапия – она прошла всё это. Дважды у нее была ремиссия, и дважды болезнь возвращалась. Ее нынешняя ремиссия продолжалась уже четыре года.
– Может, я и выздоровела, может, это они мне так сказали. Но наверняка знать невозможно.
Я понятия не имел, что ответить. Это совершенно вывело меня из равновесия, и что бы я ни сказал, это будет лишь пустыми утешениями. Однако каким-то странным образом это не стало для меня новостью. С самого первого дня, как мы повстречались, я ощущал, что над ней будто повисла какая-то тень.
– Сам понимаешь, для Джонаса я подопытная, – продолжила она. – Я – проблема, которую он хочет решить. Вполне благородно, если задуматься.
– Я в это не верю, – сказал я. – Он тебя боготворит. Это же совершенно очевидно.
Она отпила вина и поставила бокал на стол.
– Позволь мне тебя кое о чем спросить, Тим. Назови хоть что-то в Джонасе Лире, что не было бы идеальным. Я не говорю о мелочах вроде того, что он всегда опаздывает и ковыряется в носу, когда стоит на перекрестке. О чем-либо важном.
Я призадумался и понял, что она права. Не смог назвать ничего.
– Об этом я и говорю. Симпатичный, умный, очаровательный, которому суждено вершить великие дела. Вот таков наш Джонас. С того дня, как он родился, он был окружен любовью. И это вызывает в нем чувство вины. Я вызываю в нем чувство вины. Я тебе не говорила, что он хочет на мне жениться? Он мне всё время это говорит. «Только скажи, Лиз, и я кольца куплю». Как смехотворно. На мне, той, что может до двадцати пяти не дожить, или что там статистика говорит. И даже если рак не вернется, я не смогу иметь детей. Об этом позаботилась лучевая терапия.