Никто не мог спасти их. Это был первый артиллерийский обстрел города. Никто не мог подумать, что такой большой город, как Горловка, могут так жестоко обстрелять. В тот день погибло очень много людей. В Горловке этот день вошел в историю, как «Кровавое воскресенье». Это была знакомая. Одна из тех, с кем ты видишься крайне редко. Но теперь понимаешь, что больше не увидишься.
Снова вокруг холод. Под ногами скрипел снег. Бело. Степь. Мы поднимались на высоту. Снаряд от «Града» остался позади. Я не заметил, как рассказывал украинскому журналисту историю «Горловской мадонны». Он всё это время снимал меня. А я был где-то далеко. Там. В том ужасном дне, когда я увидел убийство. То, во что бы никогда не поверил, если бы не увидел своими глазами. Та реальность, от которой всегда убегал. Картинки войны казались такими далекими. Война была там – в Афганистане, Чечне, Абхазии, Осетии, Ливии, Сирии. Но ведь это так далеко. Нас же это не касается. И можно было жить. Прожигать жизнь, пока война вместе со смертоносными ракетами не ворвалась, уничтожая привычные вещи. Все предыдущие годы были стерты. Одним залпом. Выстрелом. Расстрелом. И вся предыдущая жизнь – фантазия. Её не было. Война заполнила реальность. Проникла в каждый её уголок и поселилась с нами рядом.
Я видел, как украинские гости смотрели на меня. Глазок камеры впился в меня. Он что-то записывал. Я что-то говорил. Но говорил не я. Были какие-то заученные, приготовленные заранее фразы. Граммофон внутри меня включился и что-то отвечал за меня. Банальные вопросы – банальные ответы. Если бы я рассказал всё, что чувствовал в тот момент, поняли бы они меня? Скорее всего – посочувствовали. Опустили бы грустные взгляды в землю. Но им было куда интереснее рассмотреть последствия боев: разрушенные монументы, ногу памятника, дыры на окаменевших лицах защитников Саур-Могилы во времена Великой Отечественной войны.
И только журналист, казалось, меня понимал. Я видел, как внимательно он слушал меня. Он не говорил заезженными шаблонами. Можно было подумать, что не все потеряно. Вот он – адекватный человек. Мы же думали, что всё. Там пропасть. Непонимание. Невежество. Глупость и наивность. Враньё. Но я ошибался. Передо мной стоял живой пример. С ним было легко говорить. Мы были на одной волне. Хотя он и был сторонником единства страны. Я в неё больше не верил. После лета 2014-го. Не мог поверить, что эта страна способна любить. Это больше не страна – это государство. Тоталитарное и жестокое. Государство-маньяк, убивающее своих граждан и радуясь каждой смерти, как ребенок на детском празднике. Вакханалия при виде смерти. Кровь – живительный сок для государства. Оно строилось на костях. И я не верил, что оно может устоять.
Дима верил, что он способен что-то изменить. Тогда я узнал, что он приехал на Донбасс не просто рассказывать украинцам правду о войне на Донбассе, но и попытаться помирить враждующие стороны. Миротворец. Это было слишком наивно. Мне было тяжело проникнуться этой идеей. Да, я мог ему рассказать о боях за Саур-Могилу, о гибели мирных жителей, о залпах «Града», автоматных очередях и горе трупов. Он послушал меня. Понял в той степени, насколько это возможно. По крайней мере, он был единственный искренний в киевской делегации. Он не был твердолобым, как пожилой режиссёр, который меня пытался убедить в своей значимости, опыте. Он рассказывал истории о Донбассе, о казаках и прочем, что я мог прочесть на любом украинском интернет-ресурсе. Набор штампов и самовлюбленность. Уверенность в своей правоте и отсутствие возможности услышать другого. Я и не хотел его переубеждать. Пусть живет в своем мире.
Минивэн вернул меня назад. Я пожал руки всем сидящим в автобусе.
– Мне было приятно с тобой пообщаться. Ты сказал прекрасные слова. Я, наверно, продлю свою командировку. Хочу снять больше сюжетов. Спасибо тебе, – сказал, пожимая мне руку, Филимонов.
Я видел в нём искренность и жажду правды. Он хотел узнать, что происходит на Донбассе. И он остался в Донецке. Тогда я подумал, что ещё не все потеряно. Если один услышал, то и остальные когда-то поймут. Или нет. Но я был рад, что ошибался. Мне хотелось продолжать верить в человечность. Война и так забрала слишком много. Но вера умирает последней. И всё же и она умирает.