В следующем акте, в сцене с матерью, когда Мария-Луиза, забыв своего героического супруга, Наполеона, увлекается австрийским офицером и не скрывает этого, герцог Рейхсштадтский, казалось, потерял силы, он прячется за мебелью кабинета, старается не выходить на авансцену, чтобы зрители не видели, что перед ними инвалид. Это душераздирающие сцены, и Сара играла их превосходно. Она понимала, что дело Наполеона проиграно, и зрители тоже поняли это, и пылкие аплодисменты были ей заслуженной наградой. Но еще предстоял последний акт, — герцог Рейхсштадтский готовится бежать во Францию, он ходит по полю боя, по полю Ватерлоо… Не договариваясь с Таламини, мы одновременно встали с наших мест и ушли из театра. Таламини сказал мне: «Я не мог досмотреть это, хотя я вовсе не бонапартист. Ведь в последнем акте показано предательство и обман, и нечто еще более страшное, — потеря надежды. А бедная Сара! Для нее все уже кончено, все ясно. Нет, я не хочу смотреть этот акт!»
Я тоже не хотела смотреть этот акт, хотя для меня жизнь еще только начиналась!
Как-то Геган принес мне контрамарку в молодой экспериментальный театрик, носивший название «Театр Старой Голубятни». Этим театром руководил Жак Коппо, актер и режиссер. В тот вечер шли «Братья Карамазовы» в инсценировке самого Коппо. Спектакль шел почти без декораций, и о нем много говорили в те дни. На спектакле было много русских, но больше всего театральной публики, которую я позднее научилась распознавать сразу. В антрактах Геган бегал за кулисы и сообщил мне, вернувшись, что «спектакль этот не будет событием». И пояснил мне: «Русские писатели обожают расщеплять каждый волосок вдоль начетверо, но для театра это не годится. Вот Шекспир — это театр!»
Через несколько недель мы смотрели с ним в том же театре Шекспира, тоже в оригинальной постановке, на этот раз в сукнах. Ставили «Ночь волхвов», то есть «Двенадцатую ночь», то есть «Крещенский вечер». Но и Шекспир в «Театре Старой Голубятни» тоже, как и Достоевский, не произвел на меня сильного впечатления. Должно быть, я была слишком молода для таких спектаклей!
Мне не стыдно признаться, что самое сильное впечатление в те годы произвел на меня спектакль в театре Шатлэ, «Мишель Строгофф», по роману Жюля Верна (так французы произносили русские имя и фамилию Михаила Строгова, главного героя пьесы). Множество сценических эффектов, корабль, вмерзший во льды, северное сиянье, какое-то устройство, с помощью которого удавалось достигнуть впечатления, будто вся сцена и зрительный зал качаются, — все это было очень увлекательно! В наши дни, когда на помощь театру может прийти кино, все эти ухищрения театральной техники былых лет кажутся детскими забавами. Но какого большого искусства, изобретательности и огромных расходов требовали они тогда! И нет ничего удивительного в том, что парижский зритель валом валил в театр Шатлэ, а «Ночь волхвов», поставленная в сукнах, пустовала.
Только теперь, спустя пятьдесят лет, я понимаю, что дягилевские спектакли, на которые сбегался «весь Париж», были ближе к театру Шатлэ (да некоторые сезоны и бывали там) и «Мишелю Строгофф», чем к «Ночи волхвов» Шекспира в сукнах. Дягилевские спектакли производили сильное впечатление именно тем, что воздействовали и на зрение, и на слух.
Мы, студенты, не могли позволить себе ходить на столь дорогие модные зрелища, к тому же «так мало дающие уму и сердцу», как мы говорили тогда. Не помню, в котором году это было, но на меня произвел огромное впечатление спектакль «Весна священная». Неожиданная и необычная музыка Стравинского, декорации и костюмы по эскизам Рериха, необычный сюжет (первобытные славяне приносят жертвы своим языческим богам, да еще живую девушку!). Вместо пуантов и пачек — шаманские заклинания и пляски, вместо трико — голое тело! Все это поражало воображение, давало пищу глазам, шокировало мещан, щекотало нервы. И все эти постановки стоили страшно дорого, вызывали шум, неодобрение одних и восторги других! Могли ли подобные спектакли нравиться русским эмигрантам, ведущим полуголодное существование, лишенным родины, близких людей, привычного труда? Нет, они не нравились, они возмущали до глубины души, хотя некоторые и делали вид, будто им это нравится.
Быть может, из духа противоречия я в тот год полюбила посещать районные театры, где ставились народные пьесы и мелодрамы в исполнении передвижных трупп актеров. Очевидно, это были те спектакли, которые показывали в провинциальных городах. Я смотрела «Нельскую башню» Александра Дюма и другие, подобные ей мелодрамы. На посещение подобных театров натолкнуло меня чтение романов писательницы и мимистки Колетты Вилли. Мне известно, что в России Колетта Вилли пользовалась репутацией автора скабрезных повестей о некоей Клодине, испорченной девочке-подростке. Между тем в действительности первый роман о Клодине был написан юмористом Вилли, за которого Колетта вышла замуж. Он описал историю их знакомства и приобрел этим литературную известность. Но на этой повести и кончились литературные успехи самого Вилли. Колетта же, героиня его повести, сама начала писать, увлеклась писательством, ушла от Вилли и написала ряд биографических повестей. В поисках заработка она стала выступать в качестве пантомимной артистки. Свою бродячую жизнь странствующего мима Колетта полюбила и не оставляла в течение многих лет. Она продолжала писать тонкие психологические миниатюры, создала множество прекрасных рассказов о животных — о кошках, о собаках. Ее повесть о собственной матери поражает тонкостью, любовью, необычайной человечностью.