В моем купе оказался русский попутчик, который, заметив в моих руках берлинскую газету, заговорил со мной все о том же, о деле Азиева. Он рассказал, что предателя обнаружил известный журналист Владимир Бурцев и что предполагают вызвать Азиева в третейский суд, чтобы он мог оправдаться. Но Азиев до настоящего времени отказывается явиться в суд и, по-видимому, находится за границей. Из разговоров моего попутчика я поняла, что он имеет какое-то отношение к социалистам-революционерам. Он обладал талантом рассказчика, и я слушала его с удовольствием. О себе он говорил как-то уклончиво, но все же случайно проговорился, что едет в Париж, и, узнав у меня, что я направляюсь туда же, стал расспрашивать меня о том, где я хочу жить и есть ли у меня знакомые. Конечно, я ему ничего не рассказала о себе, но он, по-видимому, догадался, что у меня нет никого, кто мог бы мне служить проводником в чужом огромном городе. Правда, там были папины дальние родственники, но, судя по рассказам отца, — это были зажиточные, состоятельные купцы-буржуа, давно принявшие французское подданство. Мой новый знакомый иронически отнесся к рассказу о них и предложил мне, если захочу, указать, где бы я могла остановиться в Латинском квартале, — ведь я, разумеется, захочу жить в Латинском квартале, поближе к университету, где неизменно селятся все студенты.
Мой новый знакомый — его звали Алексей Павлович (фамилии он не назвал) — сказал мимоходом, что и сам жил в той гостинице, которую мне рекомендует, но сейчас по некоторым причинам (тут он сделал крайне таинственное лицо) должен поселиться в другом месте. Я не стала расспрашивать его и сама ничего ему не рассказала, но мы разговаривали с приятностью. Когда мы добрались до Кельна, то уже были приятелями.
Здесь мы вышли на перрон, и тут я обратила внимание на то, что Алексей Павлович по виду сильно отличался от хорошо одетых и спокойно-самоуверенных немцев. Он был худ, высок, с маленькой козлиной бородкой, редкими, светлыми, зачесанными назад волосами, быстро бегающими глазами, пронзительными и любопытными. Его ноги, обутые в высокие сапоги, как-то быстро и ловко несли его поджарую фигуру в коротеньком потрепанном пальтеце. Из-под черной мятой фетровой шляпы поблескивали стекла пенсне на шнурочке — классическая внешность эсера. Мы несколько раз обежали с ним перрон Кельнского вокзала, вышли на привокзальную площадь, в новых для меня автоматах получили за никелевую монетку в десять пфеннигов маленькую бутылочку настоящего одеколона («кёльнской воды»!) фирмы Мария Фарина и издали увидели силуэт Кельнского собора.
Потом в окна поезда мы смотрели на Рейн, и я по-немецки прочла стихотворение Гейне о Лорелее и вспомнила о Петре Николаевиче Кирсанове, который сидит в пересыльной петербургской тюрьме и ждет царского суда.
Я проснулась на рассвете, ноги у меня онемели от непривычного сидения в течение многих часов, но я жадно смотрела на новый для меня промышленный пейзаж, когда километр за километром тянулись поселки, небольшие дома с крохотными палисадниками, закопченные здания заводов, и снова поселки, как две капли воды похожие друг на друга, и так до края горизонта. Ни широких полей, ни пустырей, обнесенных плетнями из жердин, которые я привыкла видеть в России, ни бора, ни леса. У каждой железнодорожной станции свое лицо — пассажиры веселые, шумные, с независимой осанкой, в рабочей блузе входящие в вагон, чтобы через несколько остановок выйти. Вдоль железнодорожных путей тянутся мощеные дороги, по которым быстро катят велосипедисты в количествах, не виданных мною ранее.
Никаких базаров у станций и нищих на перронах. Молодцеватые полицейские (ажаны-агенты) в коротеньких синих пелеринах и кепи с горизонтальным козырьком.
Незаметно возникли большие заводы, и пейзаж перешел в пригородную равнину. Я разбудила Алексея Павловича, крепко спавшего, скорчившись на скамейке. Он глянул в окно и сказал мне: «Подъезжаем. Следующая остановка Париж».