Выбрать главу

Леонид Дмитриевич Семенов

Стихотворения. Проза

Софии

ГОРОДОВЫЕ

В голове были самые нежные, самые воздушные и самые дорогие мысли, такие нежные, что, когда они приходят, становится так хорошо и сладко на душе, что кажется — все зло в мире растает от одной улыбки, и к глазам подступали слезы.

Я видел всю их тупую, безжалостную, беспросветную жизнь, совершенно бессмысленную, хуже, чем животную, потому что у животных, когда они не развращены человеком, она занята, а у них она сознательно ровно ничем не занята, а совершенно бесцельна и бессодержательна. Что они делали? Ходили стоять на посты, т. е. ничего не делали, потому что — что они делают на постах? Что может быть глупее, дурее этой службы?! Потом бегали на посылках с засаленными полицейскими книгами, и опять без всякого смысла: для кого, для чего это нужно? ругаясь на начальство, которое их посылает, стараясь свалить эту обязанность один на другого. К вечеру возились с пьяными. Привозили мертвецки пьяных, вывалявшихся в грязи, в канаве, часто с раскровавленными лицами, мужиков. Их валили, как мертвые тела, в арестовку, давали отсыпаться, потом отпускали; все сопровождалось руганью, пинками, затрещинами. Потом валялись на своих постелях… говорили о Таньках и Маньках.

Они подходили ко мне с любопытством и глядели на меня. Я толковал им про то, за что арестован. Я сидел «за народ», и они жалели, удивлялись, качали головами. Что-то грубоватое, животно-ласковое было в них, когда они желали мне скорей освободиться. Точно стыдились того, что вот я барин, они сейчас же определили, что я «из образованных», — попал в их грязную, непривычную для меня обстановку, стыдились своей темноты. На ночь принесли мне сена. Один сострил: «Ну, пусть теперь клопы в сене запутаются». Другой предложил мне свой огурец. И так странно было то, что они должны были меня стеречь, запереть в клетку, точно я хотел им зла, точно я дикое животное, — и не было никакой злобы между нами.

Я вышел на двор. Городовой шел рядом со мной на случай, чтобы я не вздумал удрать. Я взглянул на небо: наверху было чистое, ясное небо.

— Как хорошо! — сказал я, и городовой тоже поднял голову.

Все было делом одной секунды. Я был уже за воротами двора. Позади слышались крики: лови его! держи! держи! бей! Зачем им я? На что им моя свобода? Так хорошо бежать. Я бежал.

Это наивно, но пусть будет это так, потому что так наивно, но совершенно серьезно я это все переживал.

Меня били, били в застенке. Со двора прогнали всех, чтобы никто не видел. И это было так ужасно, так стыдно, так больно, что меня били, что от одного воспоминания судорога делается в горле, и так ненавистно, так горько за них сейчас. Били слабого, беззащитного городовые. Я почти не стоял на ногах и от первого же удара по щеке упал на землю. Меня били по лицу со всего размаха, топтали ногами, когда падал. Их было десятеро сильных, рослых. Били в тесной каморке при арестовке, где обыкновенно помещается дежурный городовой. Потом швырнули в темный карцер, весь пропитанный клопами, блохами и блевотиной пьяных. Там можно было только вытянуться во весь рост, так он мал. Такой ужас был в душе за человека, что я не чувствовал ни боли физической, ни физического отвращения: все существо, казалось, ушло в одну мысль — пробудить их от зверства!

— За что бьете, ведь я не могу ни убежать теперь, ничего не сделать? Что вы делаете?

Мне стыдно повторять, что я говорил, потому что это было бисер… бисер розовых мечтаний.

Но в воздухе стояла такая ругань, такой дикий, свирепый рев, такие вывороченные, бессмысленно грубые ругательства, и под каждым ударом, под каждым словом так съеживалось все мое существо, так было дико, нелепо, больно в душе.

Когда меня бросили в карцер и бить уже больше не могли, я еще продолжал свою речь к ним. Еще что-то жило во мне, что-то с таким упорством боролось, не хотело умирать это старое что-то, розовое, счастливое, это было здесь ранено, может быть, на смерть! Тогда плюнули мне в лицо, я получил плевок в упор, в глаза, чтобы я не смущал народ, этих бивших меня городовых…

— Малл-чать! я тебе говор-рю мал-лчать. Я тебя тут повешу! Велю нагайками выпороть!.. Тьфу!..

Боже! ужас! ужас! Я закрыл лицо руками. Оно было мокро от плевка. Никогда в жизни ничто так вдруг не останавливало все мои мысли, не переворачивало всего моего существа. И в то же время таким смешным, таким мелким показался мне этот офицер, который думал криком, громкостью голоса запугать меня, как собаку!

Тысячи, тысячи мыслей проносились в голове! Тысячи истязуемых, битых вставали перед глазами! Как мало, мало мое страданье, как хотелось его еще и еще! Все тихие и нежные люди, они вспоминались теперь и к ним подымались теперь в смертельной жалости какие-то молитвы. Мать, мать, что бы ты сказала, если бы увидела меня здесь сейчас! К Серафиме простирались руки и хотелось склониться к ней и шептать: «Не верьте, не верьте этому, это только сон, это все вздор, а все люди хорошие!» И была в душе несказанная высота, какая-то радость, что ни физическая боль, ни оскорбления не страшны, откуда так ровно гляделось на все…