Мишата тихонько поднялась из ямы и погрузилась во тьму.
Ей не нужен был факел, она и так различала дорогу. А оранжевый партизанский череп надела. Туалет отыскался просто. Он пустовал, хотя действительно слышался легкий запах совы.
Обратно Мишата шла медленно и задержалась при входе в зал. Свет из оркестровой ямы слабо-слабо подогревал необъятную тьму зала. А голоса слышались очень громко, просто грохотали, и эхо превращало каждое слово в птицу. Со дна полетели вверх мыльные пузыри — кто-то пускал их прямо губами. Уже покинув границы света, пузыри были различимы, потому что хранили в своих боках отражение костра. И ощущение внезапности жизни, ее волшебной капризности и лукавства охватило Мишату, и сердце ее забилось. Визг и гoгoтaниe наполняли ночь, и Мишата тоже засмеялась.
Глава четвертая. Завтрак, купание, поцелуй
Ей снились высокие-высокие сосны, они плыли и гнулись в небе и шумели. Мишата проснулась, а шум не утих.
Она лежала, закрыв глаза. Далекий и стройный гул переполнял ей голову.
— Дождь, — произнес кто-то хрипло.
Сбоку, из-под шкур и тряпья, поднимались озябшие лица, белые и больные в полумраке. Все проснулись, но сидели или лежали оцепенев. Только Гусыня, покрытый мурашками, то тряс какую-то банку, то дышал в нее.
— Тут у меня палочники, — пожаловался он Мишате, — чуть не замерзли за ночь.
— Нашел оком думать, — проворчала съеженная Фара.
— А чего? У всех четвероногие друзья, а я чем хуже? У Сони вон устрицы, а я палочников завел.
— Соломы в банки набрал и греет ее, — сказали из тряпок.
— Да ты слепая кишка, — возразил Гусыня, — я тебе сто раз показывал лапки.
— Это соломинки.
Гусыня только отмахнулся и стал тереть банку об живот.
— Они сдохли давно, — прохрипел Соня, тупо выставившись из тряпья.
— Это устрицы твои сдохнут, — огрызнулся Гусыня, — представь, он их каждый день раскрывает ножиком, проверяет, растут ли жемчужины. Он разбогатеть, обормот, хочет.
— Грех-табак! — проклинали из-под тряпок. — Что ж за холод-то дрянной! И ванну из люка залило!
— Почешись, согреешься, — советовала Фара.
Как ни трудно, ни зябко покидать нагретые норы, а пришлось: не было ни пищи, ни воды, ни дров.
Около одиннадцати утра они вскарабкались на окно. Белый свет заставлял их морщиться.
— Дневной — дрянной, — проклинали все.
В саду шатался бредун. По нему хлопнули раза два из рогатки-треуха, и он шарахнулся прочь.
— Уже третий бредун в саду, — бормотала Фара. — И как только залазят?
Они высунули лестницу и спустились в блестящие, поникшие под дождем заросли. Мишата зацепила куст, и вода обрушилась на нее. Пришлось даже снять промокший насквозь платочек.
— Все равно он был криво повязан, — успокоила Мишату маленькая Нитка, — ничего! Не грусти! После завтрака будет повеселее!
— Я и не грустила, — отвечала Мишата, с улыбкой глядя, как дождевая капля висит у Нитки на остром носу, — мне нравится, когда дождь и холод.
— Да ладно, с чего это?
— Глубже чувствуешь свое тепло. Представь, что вокруг огромный лес и ты в нем — единственное теплое существо, сам себе одеяло. И чем холоднее тебе в лесу, тем теплее тебе внутри.
— Я всю жизнь в городе, — отвечала Нитка, — а в лесу и не была никогда.
Дрожа, все проделали свой путь по решетке. Возле лазейки долго приглядывались — нет ли поблизости враждебного пингвина или бредуна? Но пустырь простирался безлюдный, прилегшие травы блестели, и блестела скользкая грязь дороги вдали. Они по очереди вылезли из дыры — будто звери в заброшенном 300парке, по привычке живущие в старой клетке, не нужные никому.
— Щас популесосим, — обещал Гусыня. — Видишь, жильцов поднаперло! Это потому что выходной.
Мишате объяснили: у земляков, оказывается, был обычай бросать в воду монетки. Зачем?
Пушкин сказал:
— Вроде есть у жильцов примета: если встретился глазами со своим отражением в воде — бросить денежку. А чего ради? Отвлекают отражение или откупаются? Не знает никто… Не любят они сами в себя заглядывать.
Потом эти монетки можно было доставать со дна при помощи палки с наконечником из жвачки.
— Пошло тыкалово! — радовался Гусыня и бегал между водоемов, чтобы выбрать тот, где денег побольше накидано.