— Больше невозможно, — еле прошептала наконец Фара.
Скорее знаками, чем словами, она объяснила: придется идти туда, где часовщики, и проскочить мимо их машины.
Мишата это давно поняла. Опять появился страх, такой сильный, что мышцы ног и живота словно растаяли. Ослабшими ногами они миновали одно, второе, третье, четвертое окно, и вот впереди появилось пятое, лишенное решеток и досок, на обломки которых лунный свет взошел и возлег целым, довольным квадратом.
Медленно сходя с ума от страха, они выставили по глазу на улицу. Грузовик с поцарапанной, утомленной мордой дремал поодаль. Луна озаряла поляну, шагах в сорока чернел лес, в кабине плыл огонек сигареты.
— Ты, потом я, — выдавила Фара, бросив шептать: уже не было сил на шепот. — Если схватят, кусай все, что можешь…
Мишата кивнула. Сигарета в кабине погасла. Вдохнув побольше, Мишата наступила на свет.
И сразу почувствовала, что бежать нельзя: побежишь — и, как во сне, увязнешь, задохнешься, забарахтаешься на месте…
Мишата пошла. Страх так защекотал ей пятки, что ноги в сапогах свернулись улитками. Но она шла, неловко, на поджатых пальцах, волоча сбоку свою тень, какую-то безобразно огромную.
«Двадцать два… двадцать три…» — обнаружилось у нее в голове. Оказывается, она считала шаги.
Это длилось невыносимо долго… Наконец кусты остановились перед Мишатой. Она вытянула руку и погладила блестящие листочки.
Вдруг суматошная буря налетела сзади и так толкнула Мишату в лопатки, что она кубарем покатилась, проломив кусты. Бранясь ужасными рваными словами, Фара потащила Мишату в темноту, но Мишата отняла руку, поправила растрепанные волосы и оглянулась.
В неподвижном свете луны Планетарий стоял огромный, ясный, видимый до мельчайших трещинок и травинок. Купол мягко светился, и были видны забытые кем-то крохотные штанишки, висящие над пропастью на одной ноге.
Они сидели на пустой остановке, и Фара хрипела, не в силах отдышаться после десяти минут бега вдоль Садового кольца.
Мимо бежали сырые огни Кольца, дальше стояла черная ломаная стена домов Старого города, где не горело ни одного окна.
Бодрые часы показали три. Рядом пылал фонарь, внизу отражались не достающие до асфальта ноги, одна Фарина была босая, и это казалось особенно ужасно.
— Думай о себе, думай о себе, — твердила Фара, стуча зубами.
Положение их было скверное: еда, теплая одежда — все досталось врагам, пар шел от плаща, ночь не обещала приюта. Но сколько Фара ни твердила свой приказ, мысли ее опять и опять возвращались туда, где черные сапоги давили то, что недавно было Фариной жизнью.
— Думай не о них, а о себе, — повторила Фара и наконец замолчала.
Мишата исподлобья взглянула на нее. Фара сидела одна, чужая всему миру и Мишате тоже.
Мишата сказала:
— Пойдем в мою лифтерку.
Фара не посмотрела и не ответила. Она сидела понурясь и выглядела горбатой, сломанной посередине. Похоже, она могла бы так сидеть до утра. Мишата надела ей свой сапог, взяла за мокрую руку и тихо повела через дорогу.
Они проснулись в Мишатиной башенке и долго не могли понять, куда теперь двинуться.
Нужно было теперь все, все выдумывать заново, создавать новый способ жизни, а как? Жить особенно и не хотелось. Но потом захотелось есть, и волей-неволей они спустились в город.
Был пасмурный день, уже переваливший за половину. Путь их пролегал по Садовому кольцу, но они бездумно заворачивали, заворачивали и к вечеру оказались возле мокрого парка, откуда выглядывал купол.
С тысячью предосторожностей они проникли вовнутрь через выбитые ворота. В светлых сумерках узнавали детали вчерашней битвы: глину, где там и сям сидели изюмины метеоритов, обрывки бредуновской одежды, черные пятна от сгоревших шатров.
Впервые они вошли в Планетарий тем же путем, что и зрители древности, — по широкой лестнице, остаткам старых ковров. На ступенях Фара подобрала свой шарф, неизвестно как сюда угодивший.
В зале царил разгром. Ряды кресел потеряли порядок, они были взломаны, сдвинуты, опрокинуты. Яма и пространство вокруг нее безжизненно белели, густо засыпанные ядовитым порошком, хлоркой, от которой Мишата с Фарой немедленно расчихались.
Мишата с Фарой присели в проходе. И так они сидели молча, ждали, пока не поняли, что пора уходить, что становится страшно, холодает, темнеет и что никто никогда не вернется.