Выбрать главу

Тогда начинаешь говорить ты, сначала запинаясь, с трудом подбирая слова, делая мучительные паузы, словно тебе отказала память. Ты рассказываешь, как жестоко обращались с тобой в лагере Бук и его эсэсовцы. Не только с тобой, но и с многими другими товарищами, находившимися в Куберге. Со все возрастающим чувством страха слушаю твое страшное, беспощадное обвинение. Абсолютно исключено, что после этого они нас отпустят. Я перестаю тебя понимать. Я все сделала для нашего спасения. Твои обвинения здесь совершенно бесполезны. Больше всего я хотела бы зажать тебе рот. Но речь твоя теперь уже обращена не ко мне, внезапно ты кажешься мне совсем чужим со своим изможденным лицом и темными впадинами под глазами, у тебя вид замученного человека, который в этот момент говорит не о себе и не для себя, а просто взывает к человечеству. Но ведь здесь нет человечества, перед тобой только я. И три немецких гестаповца с резиновыми дубинками, мышиными лицами, пронизывающим взглядом. И старый стол, пустой канцелярский шкаф и несколько стульев. И портрет рейхсканцлера Адольфа Гитлера. Ах, мой Фред. Стенограф лихорадочно делает записи в блокноте. Будущий протокол того заслуживает. Уже сегодня рано утром, когда тебя выпустили из лагеря, говоришь ты, было ясно, что Бук снова заполучит тебя. Ибо, говоришь ты, он опасается твоих обвинений и разоблачений. Специалист по устранению беспокойных элементов, он окончательно расправится и с тобой, тебе это тоже было ясно. Но разделаться со мной, говоришь ты, ему будет вовсе не так просто, так незаметно, как прежде, не привлекая внимания общественности.

— Когда меня снова к нему привезут, — кричишь ты, — я этим вот кулаком дам ему по морде.

Я чувствую, как мое сердце перестает биться.

— Ибо тогда, — кричишь ты, — он должен будет либо застрелить меня на месте, либо предать суду.

Ты совсем потерял голову. Неужели ты не понимаешь, что этим ты подписываешь собственный приговор?

— Во всяком случае, — кричишь ты, — тогда об этом узнает общественность.

Общественность… Ах ты, храбрый человек. Общественность узнает, что ты застрелен при оказании сопротивления представителям государственной власти или при попытке к бегству. Если она вообще об этом узнает. Ибо в газетах сейчас пишут совсем о другом. В газетах пишут, что Германия стала прекраснее, а мы счастливее. И что непоколебима воля фюрера воссоединить весь немецкий народ. И что после речи фюрера, в которой он говорил об этом, восторженная толпа разразилась овациями и радостными возгласами, которым, казалось, не будет конца. И ты еще надеешься, что общественность, способная на эти бесконечные восторженные овации и возгласы «зиг — хайль», возмутится, если они тебя убьют?

Ты молчишь. Аккуратный чиновник удовлетворенно проставляет под стенограммой дату. Я быстро и бессвязно бормочу несколько бестолковых слов, беру твою руку и, всхлипывая, говорю: до свидания! Ты киваешь в ответ, смотришь на меня добрым, утешающим, обнадеживающим взглядом. Теперь, я чувствую, ты вновь полностью со мной. Затем тебя уводят. В один из темных подвалов старого отеля.

На улице я продолжаю плакать. Через четыре часа уходит ночной экспресс, который доставил бы нас к пароходу. Через четыре часа ты, может быть, будешь уже убит в лагере Куберг. Прохожие озадаченно, некоторые боязливо сторонятся меня. Они избегают вступать в контакт с теми, кого постигло горе. Ведь я вышла из здания гестапо. В мою сторону лучше не смотреть. Нехорошо видеть слишком много в этой, ставшей более прекрасной и счастливой Германии.

Захожу на почтамт. Пристроившись кое-как на краю стола, за которым уже не было свободного местечка, плохим и ржавым пером пишу господину министру внутренних дел и юстиции. Не придерживаясь установленной формы, без общих фраз, так, как мне диктует мое отчаяние.