Через несколько дней тебя отправили в Ульм к дружкам Бука, чтобы и им доставить удовольствие потешиться над тобой. Начальника ульмской земельной тюрьмы ты однажды в ландтаге резко критиковал за плохое обращение с заключенными. Кроме того, во время первой мировой войны этот человек рассматривался Францией как военный преступник, обвиняемый в издевательствах над военнопленными. Теперь тебя отправили к этому человеку. Что происходило там с тобой, в лагере не знали. Но когда тебя привезли из Ульма, ты выглядел так, что все ужаснулись. Потом тебя бросили в темный карцер. Это была вырытая в земле яма, перекрытая сверху толстыми брусьями так, что они находились на небольшом расстоянии друг от друга. Для штурмовиков любимым развлечением было пролетать на мотоцикле на полном ходу по этим брусьям, и тогда мокрые комья грязи летели тебе прямо в лицо. Сверху тебя поливало дождем, ты замерзал от холода. Рискуя жизнью, товарищи подбрасывали хлебные корки в твою страшную яму. Мой дорогой, мой любимый, бедный ты мой!
Петер удивляется, что у меня не подкашиваются ноги, когда я слушаю все это. Что после этого я еще в состоянии как-то держаться. Что очень спокойно и разумно рассуждаю о возможностях какого-то протеста или ходатайства в Берлине. Я и сама удивляюсь. Очевидно, способность сердца ощущать боль тоже имеет свои границы. То, что за пределами этих границ, уже не воспринимается.
В ту же ночь я еду в Берлин.
Берлин я не знаю, и мне надо как-то сориентироваться. Это город-монстр. У него уродливо большая голова рахитика, которая, злобно ухмыляясь, замышляет недоброе. Еще никогда в жизни я не была так одинока и покинута богом, какой оказалась здесь, среди четырех миллионов. Для номера в гостинице моих денег не хватает. Поэтому живу у Альбертов. Знаю, что ты скажешь. Но куда же мне деться?
Некогда Альберты были товарищами по партии. Теперь, хорошо настроенные, хорошо одетые и хорошо упитанные, они твердо стоят на почве реальности. Что касается убеждений, он — полное ничтожество и беспринципный негодяй, однако на начищенной до блеска табличке на входной двери это не значится. Там написано — редактор. Газете нужен мошенник, владеющий орфографией и лишенный совести. Они не оспаривают того, что предали рабочих и не отрицают, что игра стоила свеч. Раньше это были представители презираемого буржуазией низшего слоя общества, теперь у них прекрасная четырехкомнатная, отлично обставленная, комфортабельная квартира. И, как положено, портрет Гитлера над письменным столом. Здесь, конечно, куда уютнее, нежели в твоем темном карцере в Куберге.
При встрече со мной они не ощущают угрызений совести, они лишь удивлены. Они мнят себя умными и несравненно более дальновидными, ибо вовремя перестроились. Их готовность помочь носит характер покровительства и явно показная. Возможно, они действительно рады моему посещению, так как мой жалкий вид служит прекрасным фоном, на котором еще более контрастно выделяется их сияющее счастье. Им неведома нужда, у них текущий счет в банке. Они не знают, что такое отчаяние, напротив, они довольны и радостны, ничем не обременены. Жизнь, говорят они, — это игра, в процессе которой друг друга надувают, дразнят, обхаживают, а потом бьют козырем. Они знают правила игры. Знают, что такое жизнь. Только одного не знают: нас! Дети, говорят они, подтрунивая, ну как же можно быть такими глупыми. Такими глупыми. И для кого?
У них я живу. Живу? Сплю! Целыми днями в бегах. Жду. Жду в скучных, скудно обставленных канцеляриях, пышных приемных, в коридорах, устланных красными дорожками. До сих пор прихожу в бешенство при виде красной кокосовой дорожки. Это все с той поры. Так жду три дня, изнуренная, измотанная, голодная, нервничающая, падающая духом, полная трепетной надежды. Пока в одном из министерств меня наконец выслушивают, рассеянно делают какие-то заметки и обещают дело расследовать. Большего добиться не могу. Помогло ли это тому, что через несколько недель тебя из Куберга переводят в концентрационный лагерь Дахау, сказать не могу. Возможно.
Из Дахау от тебя поступают письма. Правда, мало и редко. Но, по крайней мере, знаю, что ты жив. Это уже много. Постепенно мы учимся намеками и между строк передавать сведения, ускользающие от внимания цензоров. Часто, однако, в конверте остается всего несколько строк, весь остальной текст вымаран.