Лило Германн отвечала на этот вопрос отрицательно и соответственно этому поступала.
Господа судьи за эту «измену родине» ухватились. Ухватились потому, что она давала им возможность повысить свою квалификацию. Им нужно было продемонстрировать свою политическую благонадежность. Для этого им нужен был смертный приговор. Теперь они его имели. Помилования наверняка не будет. Порой его здесь применяют — чтобы прикинуться человечными. Правда, преимущественно по уголовным делам. По политическим — редко. По делам о тяжких, с их точки зрения, политических преступлениях — никогда.
Таким образом, с Лило все кончено. А с нами, что будет с нами? Со мной? Когда состоится судебный процесс надо мной? Таков человек. По ту сторону коридора, на расстоянии менее пяти метров, находится Лило, одна со своим огромным горем, а я думаю о себе, о процессе надо мной, о приговоре, о перспективах моей жизни. О моем ребенке.
Колокольный звон прекратился. Не замечаю, как проходит воскресенье. Что будет со мной? Не знаю. Знаю только, что не сдамся. Никогда. Хочу быть такой же стойкой и выдержанной, как Лило. Не молить о пощаде. Не хныкать. Никогда. Я чувствую в себе силы. Действительно ли это силы? Не кичливость ли? Или это результат того, что я знаю — предъявленное мне обвинение не столь тяжкое, как у Лило? Подготовка к государственной измене не то, что измена родине. Я могу надеяться, что дешево отделаюсь. Могу надеяться, что в один прекрасный день вновь вернусь к жизни. Когда? И к какой жизни? Все равно. Я останусь жить. Но стоит ли так уж об этом мечтать? Как часто проклинала я эту омерзительную жизнь. Теперь же она вновь показалась мне желанной, может быть, потому, что рядом подкарауливает смерть. Таков человек. Таково воскресенье. Тоскливы ночи. Тоскливы дни.
Что будет с Лило? Нет никакой надежды, за которую могла бы зацепиться ее молодая жизнь. Никакой. Теперь уж никакой. Но из ее камеры не доносится жалоб. Ни стука. Через некоторое время ее уводят. Слышу, как ее забирают. Ее доставляют в Берлин. Там она почти год ожидает казни. Подать ходатайство о помиловании она отказывается. Друзьям передает свое завещание, свою последнюю волю. Она желает, чтобы ее дитя, ее сыночек никогда не стал фашистом. Она первая женщина, которую Гитлер отдает в руки палача, за ней последуют многие другие. Она умирает мужественно, с поразительным самообладанием. Все это станет мне известно позднее. Теперь я только слышу ее шаги снаружи по каменным плитам да лязг решетки, которой запирают коридор. Лило Германн увезли.
Я остаюсь. Сколько это может еще продлиться? Проходит месяц за месяцем. Проходят двенадцать, тринадцать, четырнадцать месяцев. Без суда. Без допроса. Незнакомец из той поры, друг Германа Нудинга, должно быть, уже умер, так передали мне по азбуке Морзе. Другие товарищи из наших краев «увезены». Остаемся только мы вдвоем, Зепп Кнедлер и я.
Четырнадцать месяцев — срок большой. Четырнадцать месяцев одиночки — это еще больше, это целая вечность. Я вешу всего девяносто фунтов. Дополнительного питания уже давно не могу себе позволить. Родители не знают, что у меня настолько скудная еда. Не хочу им об этом писать, они и так очень трогательно заботятся о Кетле. Известие о смерти брата убивает меня окончательно.
Он скончался скоропостижно, сообщает мне мать. Не могу этого постичь. Это меня потрясает. Мы были очень привязаны друг к другу. Он всегда помогал мне, чем только мог. Его внезапная смерть — для меня загадка. Когда меня уводили, он никаким недугом, никакой тяжелой болезнью не страдал. У меня не было предчувствия его смерти. А ведь он, будучи в тяжелом состоянии, должен был думать обо мне. Когда люди так близки, как были близки мы, то один должен чувствовать, что другому очень тяжко. Неужели собственная беда настолько притупила мои чувства и сделала равнодушной и глухой к чужому горю, что я не услышала призыва умирающего брата о помощи? Или вообще сильных чувств не бывает? Только говорят об этом? Только пишут в- книгах? А способность предчувствовать — лишь игра воображения, чистая фантазия? Или я слишком мало о нем думала? Много размышляю об этом и внезапно чувствую себя страшно одинокой и окруженной необъяснимыми и подстерегающими меня опасностями.
Меня пугают странные призраки. Иногда мне кажется, будто я стою рядом с собой, разглядываю себя, и на сердце у меня безумно тоскливо. Смотрю на себя как на совершенно чужого мне человека, вижу удрученную горем женщину с исхудалым желтым лицом и неряшливой прической. И чудится мне, будто я совершенно одна на свете.