— Я восхищаюсь ими, — сказал Эндрю. — Оксфорд — неподходящая почва для высокой нравственности, но, по крайней мере, у этих доминиканцев поступки не вовсе расходятся с их проповедями.
— Ты имеешь в виду сбор крови для Вьетнама?
— А что? Кто еще здесь в городе дал бы помещение сборщикам крови для вьетнамского НФО? Проведешь полчаса у них в монастыре — и забываешь, что весь Оксфорд лишь рассадник правоверной косности.
— Вот как! О какой же косности ты говоришь?
— Да о всякой — политической, нравственной, религиозной. Всюду та же косность. Здесь у нас ересей не водится.
— Мне казалось, ты поступил в Бейлиол именно потому, что он славится своей неправоверностью.
— Так я считал, — со смехом сказал Эндрю. — Но юмор-то весь в том, что в Бейлиоле ересь преподают, лишь чтобы укрепить тебя в правоверии. Обучают тебя тому, как поискусней вести дело ортодоксии.
Они прошли уже под своды колледжа св. Иоанна и, глядя на грязно-каменные монастырские аркады и церковь, Мак-Грегор вспомнил, что сам чувствовал себя в Кембридже, как в склепе, от такого же обилия кирпичных стен, стрельчатых арок, готических окон, вечерних колоколов.
— Ты возьми здесь то, что тебе нужно, а остальное отбрось, — сказал он.
— Не выйдет это у меня, — ответил Эндрю. — Да и не думаю, чтобы политике следовало обучать, как, скажем, религии или медицине. А здесь занимаются именно этим — выпеканием всяческих целителей и магов.
— Ты не спеши с оценками, — предостерег Мак-Грегор, хоть и знал, что предостережение излишне, ибо Эндрю слишком рассудителен и поспешности ни в чем себе не позволит.
Они постояли у стен колледжа, под Лодскими аркадами, и Мак-Грегор ощутил, как готические камни сводов снова смыкаются над головой и давят хмуро.
— Чтобы извлечь отсюда ценное, надо верить Оксфорду, — сказал Эндрю, выходя из-под арок. — А это для меня, оказывается, как раз и трудно. А то и вовсе невозможно.
— Ты все же доищешься здесь, чего ищешь, — сказал отец, но без особой убежденности.
А в монастыре доминиканцев сам отец Джозеф лежал теперь на раскладушке, выпятив кверху молодой жизнерадостный живот, и в пластиковый мешок с изображенной на нем картой Австралии стекала из монашьей руки кровь. Кровь, которая вольется в жилы опаленного напалмом ребенка или изувеченной женщины, упавшей в грязь вьетнамской деревушки, где боевые вертолеты, «зеленые береты» и морские пехотинцы тоже заняты внесением христианской лепты в жизнь чужого народа.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
На следующий день, апрельский и теплый, Мак-Грегор с Кэти пересекли Ла-Манш, уехали из Англии в Париж к тете Джосс — тетке Кэти с материнской стороны. Полгода назад Кэти оставила у нее свою дочь Сеси. Сидя в такси, везущем их с Северного вокзала на левый берег Сены, Кэти снова наставляла мужа:
— Стучаться просителем с черного хода и не пробуй. Предоставь действовать мне — через моих старинных друзей.
— Слишком длинная получается история, — сказал Мак-Грегор. — Сколько же мне так сидеть сложа руки?
В такси было душно, и Кэти говорила, нервно взяв мужа за локоть:
— Мне еще сильней не терпится покончить с этим, чем тебе. Но спешкой ничего здесь не добьешься. Потерпи еще немного.
Тетя Джосс жила в VII округе, на боковой тихой улочке Барбе-де-Жуи. Особняк ее (un hotel particulier) стоял за высокими стенами, высокими воротами, по-монастырски отгороженно. В нем тетя Джосс прожила сорок лет, провела в нем даже годы оккупации — в этом «парижском доме» из длинного ряда домов, охраняемых семейным советом, городских и загородных, в Италии и Швейцарии, на Бермудах, в Перу и Венесуэле. Они так же походили друг на друга, как и члены владевшего ими рода, и парижский дом был ближайшей родней дому лондонскому, на Белгрейв-сквер.
За своей высокой оградой дом тети Джосс стоял небольшим и красивым памятником доосманновского Парижа — только три такие парижские виллы еще уцелели в этой масти VII округа, в чащобе министерств, канцелярий и стеклянных банков. Мосье Марэн, привратник и швейцар, проводил дни, сидя в сломанном грязном кресле на пороге бывшего каретника, где помещался теперь старый пыхтящий «мирюс». Двор, вечно сырой, был мощен мелким булыжником, каменная наружная лестница романтическим выгибом поднималась к парадным дверям. Им открыла мадам Марэн, пожилая толстоногая бретонская крестьянка в черном. Вошли в холл, и Кэти крикнула:
— Тетя Джосс!
— Это ты, Сеси, душенька?
— Нет. Это я — Кэти.
Тетя Джосс была бесплотный голос, шедший из-за стен, дверей, через портьеры. Она жила в небольшой комнате за лестницей, скрепляя воедино весь дом своим невидимым присутствием, звучавшими откуда-то вопросами: «Ты здесь?», «Это ты?», «Ты уходишь?», «На улице дождь?» Орехово-панельный резной холл служил центром общения в доме, и когда через час, хлопнув парадной дверью, явилась Сеси, то, целуя отца, она крикнула куда-то в глубины холла: