Выбрать главу

— Товарищ майор, командир полка приказал...

— Вы не умеете обращаться к старшему, младший лейтенант! — сердито оборвал Крюков.

Но Батова сейчас не просто было смутить или поставить в неловкое положение. Он волчком повернулся через левое плечо, отошел на несколько шагов, вернулся строевым шагом и, взяв под козырек, начал:

— Товарищ майор, разрешите обратиться!

— Вот так, — заметно успокоился Крюков. — Обращайтесь.

— Командир полка приказал передать, чтобы вы заготовили нужную документацию для восстановления командира первого взвода первой пулеметной роты рядового Грохотало в прежнем офицерском звании...

— Что-что-о?

— А также приказал, — продолжал Батов, не обращая внимания на вопрос, — оформить документацию, необходимую для присвоения очередного звания младшему лейтенанту Батову.

— Что-о?

— Я передал вам приказание командира полка. Разрешите идти?

Крюков сжался, словно его ударили. Он хотел сказать какую-то колкость или грубость, но сдержался, коротко бросил:

— Идите!..

16

На Одере все гремел бой. Только теперь он отдавался глухими ударами в густом воздухе жаркого дня, поэтому не был так слышен, как утром.

Сразу после ужина офицеров вызвали к командиру полка.

Солдаты, уже готовые к выступлению, сидели в ожидании приказа. Вначале никто не обратил внимания на Орленко, лежащего вниз лицом в сторонке от своих. Потом Чадов присмотрелся и заметил, с товарищем творится что-то неладное: уткнулся в ладони, сложенные лодочкой, плечи едва заметно вздрагивают.

Чадов перестал слушать болтовню друзей и все пристальнее следил за Орленко. Но время шло, а тот лежал, не меняя положения. Тогда Чадов подобрался к нему и перевернул Орленко на спину.

— Ты чего?

— Не мо́жу! — сдавленным голосом простонал Орленко.

— За воротник, поди, плеснул какой-нито гадости! — набросился сержант.

Орленко не отвечал. Закрыв глаза руками, попытался отвернуться, но Чадов крепко держал его за плечи. Солдаты окружили их. Кто-то предположил, что Орленко серьезно болен, кто-то уже собирался идти за Пикусом.

— Та никакой я не хворый! — обозлился Орленко и сел в кругу солдат, обведя затуманенным взглядом товарищей. — Я так не мо́жу.

Он сдернул с головы пилотку, вытер слезы.

— Постойте, постойте! — вдруг догадался о чем-то Жаринов и, приблизившись каштановыми усами к уху Орленко, негромко спросил:

— Да неуж правда, Сема? Ведь вместе сколько прошли! В Висле купались...

— Отстань, Ларионыч! — отодвинулся от него Орленко. — Все прошел, а теперь...

— Брось дурочку валять! — прикрикнул Чадов. — Вон смотри, Усинский — и тот каким героем держится.

— Я, по-вашему, товарищ сержант, являюсь идеалом трусости? — обиделся Усинский. В сапогах он выглядел довольно браво.

— Да нет, — поправился Чадов, — но ты ведь не столько воевал, сколько он...

— Вот именно, — согласился Усинский, — поэтому у меня нервы целее. Видите, скис человек.

— Не мо́жу, хлопцы! — снова взмолился Орленко, оттягивая ворот гимнастерки, будто он давил ему шею.

— Не мо́жу, не мо́жу, заладил, — передразнил его на свой лад Крысанов, сидевший дальше всех от Орленко. — Баба ты, что ли? Фриц-то уж полудохлый стал, в чем душа держится, а ты струсил! Еще из боя побеги попробуй — влеплю я тебе по затылку, и знай наших!

— Ну, ты полегче, — вмешался Милый-Мой. — Пошто ты его так-то стращаешь? Ты, Сема, иди-ка лучше сам в санроту. Нервы, мол, ходу не дают. Отсидись там, а потом, за рекой, придешь в себя и к нам воротишься.

Ни уговоры солдат, ни угрозы Крысанова не повлияли на Орленко с такой силой, как эти простые слова, таившие в себе скрытую иронию, хотя сказаны они были, казалось, вполне доброжелательно. А Боже-Мой добавил для ясности:

— Ну, а уж если и тогда не заможешь, то сиди в санроте до конца войны. А мы поймаем последнего фрица, свяжем его и доставим тебе на растерзание.

— Та вже проходит, хлопцы, — сквозь смех солдат жалобно объявил Орленко. Он передвинулся с середины круга, желая скорее прекратить над собой этот самодеятельный, стихийно возникший суд.

— Все боятся, — задумчиво поглаживая ус, проговорил Жаринов. — И герои, и генералы, когда смерть-то в душу заглядывает. Никому умирать не охота. Не чурка ведь человек-то! Да только одни умеют взять верх над страхом, а другие не могут одолеть его. Потеряет человек силу над страхом — и не солдат он, трус. А уж коли и страх потеряет, обезумеет, то и не человек он, а вроде бы самоубийца.

Страшно это — совсем потерять страх, ребята. Помню, отступали мы под Вязьмой, и народ с нами. Детишки с матерями идут, старики, старухи. Бредут, сердешные, всю дорогу, поди, на версту запрудили. А как налетели фашисты — и давай бомбить, и давай месить добрых-то людей с огнем да с землей. Что там бы-ыло! А самолеты развернутся да из пулеметов лупить. Проскочат да снова зайдут...