— Прянички, поди, только ест такая? — полюбопытничал Филипп и наклонился, чтоб не видели, каким рыжиком красным стал, но ему никто не ответил. Собачонка ощерила колкие зубы.
— Ишь, маленькая, а сердитая, — сказал он сам себе. Гырдымов отодвинул собачонку сапогом.
— А ну, пошла. Где ваш хозяин-то?
Госпожа Жогина обиженно подняла пучеглазую собачонку на руки, прижала к себе. Она сама была чем-то похожа на эту собачку. «Глаза, — догадался Филипп, — такая же она пучеглазая».
Вышел господин Жогин. Привычно поправляя степенный пробор, спросил:
— Чем могу служить?
— Собирайтесь, — хмуро сказал Капустин. Он узнал Жогина: тот самый златоуст, который кричал ему летом на митинге: «Научитесь сначала азбуке, Капустин. Пять слов — сорок ошибок».
Теперь, видать, вылинял, из розового стал бледненьким: саботажничает.
Степан Фирсович никак не мог привести в порядок пробор: плохо слушались руки. Он тоже узнал Капустина: обтрепанный реалистик с цыплячьей шеей стал управлять его жизнью. Куда это годится?!
— Я не могу идти. Ведь ночь. Как же так? — сказал он.
— Это вам надо задать такой вопрос: «Как же?» Как вы могли детишек голодом морить? — метнув сердитый взгляд в сторону Жогина, возвысил голос Капустин.
Степан Фирсович потянулся за щеточкой.
— А поскорее бы, — сказал зло Гырдымов и сел в кресло, широко расставив ноги. Его заинтересовала картина: мужик с козлиными ногами обхаживает красавицу. Красавица, почитай, нагишом обнимает его. Ей, видно, и невдомек, что у мужика-то чертенячьи копыта вместо ног. Филипп, когда первый раз был у Жогиных, давно, в детстве еще, долго раздумывал: есть ли на самом деле такие люди на копытах.
— Не пущу, — вдруг взвизгнула госпожа Жогина и кинулась к Степану Фирсовичу. — Не пущу!
— Да, а все-таки на каком основании средь ночи? — спросил вдруг Жогин.
Капустин не успел ему ответить. Из-за занавески вышел ловкий, сухопарый, как танцор, поручик Карпухин в бриджах и подтяжках.
— А-а, товарищи, — крикнул он, будто обрадовался, — товарищи, товар ищи, ищи товар, тащи товар, — на смуглом лице ходили скулы. Глаза недобро поблескивали. — Знаю, на какие деньги переворот сделали, немцам продались. Я русский офицер... Знаю.
Гырдымов вскочил, сунул руку в карман. В это время в залец ворвалась Ольга. Она обняла Карпухина, пытаясь увести.
— Успокойся, Харитон. Слышишь? Нельзя. Я тебе запрещаю, Харитон!
Карпухин оттолкнул ее, шагнул к Капустину, но Ольга повисла у него на руке:
— Харитон. Они тебя арестуют.
— Продались, Россию с молотка жидам продали. Я... — выкрикнул Карпухин, выкатывая глаза.
— Старо, господин офицер, старо, — с усмешкой сказал Капустин. Казалось, его нисколько не затронул крик Карпухина. А Филипп уже побаивался, что начнется заваруха. У Гырдымова вон лицо без единой кровинки и рука в кармане шинели.
—Успокойтесь, Харитон Васильевич, успокойтесь. Для обоюдного успокоения... — проговорил вдруг Жогин и начал надевать пальто. — Я вернусь. Я подчиняюсь грубому насилию.
— На позиции я бы... Я бы... — кричал Карпухин в соседней комнате, куда утащила его Ольга. А здесь расходилась госпожа Жогина.
— Как вам не стыдно?! Еще реалист. Наверное, сын хороших родителей? — кричала она Капустину.
— Вы мешаете мужу одеваться. А у нас нет времени, — веско проговорил Капустин, и Жогина напустилась на Филиппа, как будто он тоже явился арестовывать ее мужа:
— Ты забыл, как мы тебя одевали, как кормили?
— Пошто забыл-то? — растерянно сказал он и рассердился на себя.
— Вот она, благодарность, вот, — заливалась госпожа Жогина, и Филипп не знал, что сказать. Ладно, обрезал ее Капустин:
— Ну, хватит упреков, — сказал он.
В приюте, ударяя ребром костистой ладони о стол, Капустин сказал начавшему приходить в себя седоусому эконому:
— Завтра, то есть уже сегодня, ребята должны быть сыты.
— А орлов вон этих надо срезать, — показывая на пуговицы мундира, добавил Гырдымов.
— Но, помилуйте, это принуждение.
И Филиппу было непонятно, то ли он «орлов» не хочет срезать, то ли кормить ребят.
Капустин рубанул рукой.
— Или вы будете работать, или...
— Я вынужден согласиться.
— Только честно. Чтоб дети были сыты. И тех, которые на вокзал ушли, по трактирам скитаются, соберите.
— Я вынужден согласиться, — повторил эконом.
Когда вышли на улицу, уже светало. Скрипели колодцы, пахло печным дымом и свежими картофельными шаньгами. Филиппу снова захотелось есть. Собрав табак в складчину, они соорудили по цигарке и двинулись вдоль улицы, мимо заснеженных заборов. Прохожие ныряли обратно в калитки, жались к обочине: шли неизвестные, черт знает на что способные люди. И шагал вместе с ними Филипп Солодянкин. Ему было приятно, что он идет с ними.
— Ну, мы ждем тебя, — бросив в Филиппову лапу свою костлявую ладонь, сказал Капустин и взглянул пристально.
— Приду, — ответил Солодянкин. — Иначе как же. Дело затеяли, останавливаться на половине нельзя.
Капустин потер иззябшие пальцы, подышал на них, в заиндевевшую чернильницу и с трудом подписал мандат.
— Ну, Филипп, иди. Твердо требуй, чтоб сегодня же напечатаны были все воззвания. Начнут артачиться, убеди, что это дело первой важности. В общем, иди.
Филипп трижды прочел мандат. Ему понравились железные слова документа, красная печать с молотом и винтовкой посередине круга. «С такой бумагой куда угодно можно», — решил он.
Выклянчив у бородатого ремингтониста, дремавшего под плакатом «Царствию рабочих да не будет конца», осьмушку листа, опустился на колени около подоконника и огрызком карандаша начал писать. На одной стороне бумаги были набросанные лихим почерком счета пароходной компании «Булычев и Тырыжкин». У Филиппа же буквы выходили некругло. Он вспотел от непривычного занятия. «Надо волосы дыбом иметь, чтобы так много писать», — осуждающе сказал он себе.
В обмен на расписку заведующий оружием, пощелкав курком, выдал ему новый семизарядный, самовзводный «велледок» и, словно семечек, насыпал в подставленный карман патронов.
Обутый в редкостные оранжевые краги, которые посчастливилось выменять на толчке у пленного мадьяра, он непреклонным шагом вышел из белого архиерейского подворья, где сейчас помещался Вятский горсовет, и по одной из многочисленных тропинок пересек заснеженную площадь.
На Филиппа оглядывались. Сопливый мальчишка с разожженным морозом круглым лицом, путаясь в рыжих дедовых валенищах, побежал следом; у барыньки, уткнувшейся личиком в беличью муфту, вспыхнул в глазах смешливый огонек. Мужик в скрипучих новых лаптях с бурыми сукманками запустил пятерню в богатую боярскую бороду: вот так дивные обутки!
Кое-где виднелись самочинно написанные мелом и углем вывески новых учреждений и организаций. Оперялась новая власть. И Филипп шел по ее приказу. Он старался представить, как явится в типографию. Прежде всего молча положит перед кем требуется мандат и спросит:
— Воззвание готово?
— Какое воззвание?
— Да как же? Воззвание первой важности: «Всем рабочим, достигшим 17-летнего возраста, встать на защиту революционной власти, вооружиться поголовно». Оно завтра, к утру должно быть расклеено но всему городу. Неужели не готово? Почему? — И пойдет костить.
Нет, лучше он скажет так, как написано в мандате: я уполномочен... И те сразу забегают.
А можно еще...
Как можно сказать еще, Филипп так и не придумал, потому что под ногами загудело чугунное крыльцо частной типографии. Он очутился в полутемном помещении лицом к лицу с тощим человеком в железных очках. Через очки недоуменно смотрели расплывшиеся во все стекло глаза.
Это был метранпаж, заправляющий делами типографии. Он с презрением относился ко всем комиссарам вообще, а к таким, как этот, тем более.
Мельком взглянув на Филиппов мандат, метранпаж криво усмехнулся и отодвинул его, оставив на капустинской подписи черный отпечаток.