Петр со скукой поглядывал через окошко в черноту ночи. Пропадало светлое легкое настроение. Филипп удивлялся толщине стен: как крепость, пушкой не пробьешь, и думал, что зря они заехали. Время шло томительно. И вроде нельзя оборвать старика: в гостях за столом сидят, угощаются.
Мать с болью и страхом смотрела на Петра, пыталась усовестить мужа:
— Что уж ты при гостях-то?
Но тот цыкнул на нее, и она послушно отошла.
Отец, шаркая валенками, подходил к Петру, заглядывал в студеную голубизну глаз, допытывался:
— Так ответьте мне, пошто такой водокрут да раззор идет по земле? Пошто хороших хозяев зорят? Мне самому что, канули годики, как камушки в омут, я скоро для своего последнего дома доски строгать зачну. Пора уж. Трудов жалко.
Петр долго не отвечал. Видимо, не хотелось ему сегодня спорить с отцом, видимо, обо всем этом уже не раз было говорено. Но старик наскакивал, требовал ответа. И сидел тут еще рогожный заводчик Федор Хрисанфович, заведение которого испускало последний дух. Он может иначе понять: нечего Петру и сказать.
— Происходит то, что должно произойти, — глухо сказал Капустин, — экспроприация экспроприаторов. А попросту так: у всех, кто наживался на чужом поте и крови, имущество конфискуется, передается в народную, общую собственность.
Отец как будто этого ответа и ждал, вскинул высохший палец,
— Ну, вот, вот, — схватился он, — лавки у меня, Петр Павлович. Чем я их нажил? Горбом своим. Вот этим горбом, — и ударил себя по худой костлявой спине, к Филиппу повернулся, чтобы он тоже видел, какой у него «горб». — Сколько лет по мелочи щебенькал, съестным с воза на ярманках торговал, игольным товаром. Мерз, как бездомная сука. А копеечку к копеечке клал. Кровные свои, не исплататоровые. А теперь вот на. Все это я отдать буду должон всяким рукосуям, голытьбе. Свое кровное. Контрибуции должен платить.
Петр, рассматривая длинные крепкие пальцы, ответил без запала:
— Не только кровное. Ты работников держал. Ты дороже продавал, чем покупал. Это тоже скрытая эксплуатация.
Старик зафыркал, торопливо заходил по избе, потом сел, сказал спокойнее:
— Ну, все проедите, спустите все наши капиталы, а потом-то как будете жить? Погибнет Россия-то. Голову отрежете, ноги сами отвалятся. Кормить-то кто станет? Неуж те нишшонки, которым все это достанется? Неуж...
Петру, видимо, надоел этот спор. Он встал и, напрасно выглядывая в окно, так же спокойно сказал:
— Россия не погибнет. Россия передовой страной станет. А революция всех должна уравнять, эксплуатацию полностью ликвидировать. — Тон у него был такой, словно он объяснял что-то очень уж простое.
Наверное, все-таки хитрили старики. Все это они понимали, только грызла их, как неизлечимая хворь, обида. Хотелось ее сорвать.
А Петр отвечал, растолковывал. И было бы кому — своим классовым врагам. Правда, один-то был отец. И это Филиппа смущало: отец все-таки. «Трудное у Петра положение».
— А всех не уравняешь, — опять задирался старик. — Беден кто? Да тот, кто глуп, ленив, хозяйствовать не может. Ума таким не прибавишь. Ковшом положено, а ведром убавлено. Справный хозяин умельно живет.
Петр зло усмехнулся.
— Хорошо ты подвел. Выходит, мудрецы тут все вы. Что ж тогда до нищеты страну довели? Не ум, а жадность к копейке — вот весь ум.
Старик даже как-то приободрился, казалось, пошел в наступление.
— Не-ет. Не деньги. Не нажива. Это дело второе. А первое-то ум. Везде сметка да ум. Разве умный станет все раздавать да транжирить? Нет! Так зажитку не станет. Умный копеечку к копеечке лепит. А денежка на камешке дырочку вертит...
— Это ты правильно сказал, — одобрил его Петр. — Деньги деньги родят. Известный закон капиталистического производства. Это политэкономия давно знает.
Вплел свой бабий голосок рогожный заводчик Федор Хрисанфович. Он как будто Капустина-старшего осуждал, будто сторону Петра держал. Хитер, старый лис.
— Что уж это ты, Павел Михайлович, — начал он, — все хулишь да хулишь. Большевики ведь не дураки, далеко не дураки. У их и губа не дура. Вот в Тепляшинской волости, бают, пир горой подняли и цельные воза добра увезли, даже ризу у отца Виссариона прихватили. Да церковного добра воз.
— Никакого добра они не взяли, — обрезал Капустин. Но Федор Хрисанфович будто не слышал.
— Есть у них своя выгода, есть. А еще в селе Черная Гора такое устроили... — и, мотнув головой, хохотнул. — Ой, смех и грех.