Он отправил людей в Волгоград, но вскоре пришёл ответ: Надежды там больше нет. Уехала. Оставила дом, работу, вещи — всё, что связывало с прошлым. Исчезла, как исчезают те, кто больше не ждёт возвращения.
Ахмат кивнул, понимая, что нужно ехать в Москву самому. Самому взглянуть в глаза матери, чью дочь он не уберег. Это единственное, что он мог сделать для Лии. Последнее, что он мог сделать.
Найти Надю оказалось несложно: спустя несколько дней ему сообщили, что она устроилась на работу в одном из московских медицинских центров, где, по словам коллег, жила тихо, стараясь не выделяться и не рассказывать о себе ничего лишнего. Казалось, жизнь её текла ровно и без событий, как будто прошлое, обожжённое потерей, навсегда осталось по ту сторону памяти.
А потом на стол легла фотография.
На ней — окно в неприметной многоэтажке, одно из сотен таких же в сером дворе. Белые шторы чуть раздвинуты, изнутри льётся мягкий свет. В проёме окна — женский профиль: тонкий, изящный, хрупкий, будто нарисованный тончайшей линией.
Ахмат долго не мог перевести дыхание.
Он бы узнал этот профиль среди миллиона лиц, среди миллиардов. В этих очертаниях — дыхание, память, боль, всё, что он потерял и что продолжало жить где-то вне его воли.
А потом пришла ярость. Такая, с которой не сравниться даже то, что произошло в его брачную ночь.
Пока он умирал, медленно сгорая изнутри, пока чувствовал, как боль снимает с него кожу слой за слоем, она — жила. Не просто жила, она сбежала. Сбежала от него, от его любви, от его нежности.
Ахмат хотел убивать.
Сдавить ладонями тонкую шею, услышать как хрустнут в его руках тонкие, хрупкие кости.
Нет.
Забрать. Увезти туда, где никто не найдет. Посадить на цепь, как суку, которой она и была.
Заставил себя успокоиться, заставил себя взять в руки. Нужно было удостовериться, понять точно, кто эта женщина в окне.
А если… если ее увезли против воли? Если нашли на берегу, слабую и больную, без документов и без сил, увезли к матери, единственной официальной родственнице, ведь сам Ахмат так и не стал мужем по бумагам. Не успел.
В его голове поднимались и другие мысли: может быть, она скрывается, потому что боится его гнева; может быть, она молчит не из презрения, а из страха; может быть, она ждёт и не решается показать лицо, думая, что так оградит их обоих от новой катастрофы.
И всё это время над ним висело знание собственной ошибки: он уже однажды поверил в измену, однажды позволил ревности стереть границы, и заплатить за ту минуты безумия пришлось всем — прежде всего ей. Он понимал, что нельзя снова поддаваться той же логике, нельзя снова позволить себе думать и действовать вслепую.
— Ахмат, — в кабинет зашла Халима, — сынок….
— Мама, она жива! Жива! — выдохнул он, подавая ей фотографию. — Она жива!
— Я… да, Ахмат…. — прошептала Халима, бледнея, — я знаю…. тебя… приглашают на встречу.
Она бледнея до состояния призрака, подала ему телефон.
— Ахмат, — услышал он в трубке холодный, жёсткий голос. — Заедь ка в гости, сынок, — приказ, обернутый в просьбу. Приказ, отказаться от которого не смог бы никто в Дагестане. Даже он — Ахмат Магомедов.
Подъехал к большому дому на окраине города. Терпеливо дождался открытия ворот, терпеливо дал проверить себя на наличие оружия. В этом не было унижения, Ахмат прекрасно знал, кто пригласил его в гости.
Повинуясь молчаливому приглашению, прошел в глубь дома, в большой, просторный кабинет, отделанный камнем и деревом. На полу лежала шкура волка — старая, вытертая на месте, где ступали чьи-то ноги. На стенах висело оружие: сабли, кинжалы, охотничьи ножи — не украшения, а память, каждый клинок хранил свою историю.
За большим столом, заставленным книгами, бумагами и тяжелой пепельницей из обсидиана, сидел человек, ради которого Ахмат проделал весь этот путь. Старик поднял взгляд, спокойный и проницательный, и мягким, почти неуловимым движением ладони указал на свободное кресло напротив.
Ахмат кивнул и сел.
Молчаливая, незаметная девушка вошла в кабинет, поставила на низкий стол поднос с чашками, тарелками, дымящимся чайником и так же тихо, бесшумно исчезла, будто растворилась в воздухе. От неё остался лишь слабый запах жасмина, который вскоре смешался с ароматом крепкого чая и влажного дерева.