Её слова звучали как песня — старая, заученная, с бесконечно повторяющимися куплетами. Она говорила их не убеждая, а будто вспоминая, как сама когда-то учила их наизусть.
— Наказание отца — это благо для ребёнка, хоть и боль, — продолжала она монотонно, и в её голосе не было ни злобы, ни сочувствия — только холодная вера в порядок вещей.
Девушка глаз так и не открыла, позволяя себе не слушать бурчание старухи, а провалиться в черную бездну беспамятства.
Через несколько дней Лие стало легче. Лихорадка понемногу отступала, и мир вновь начал приобретать очертания. Из крохотного окна её каменной комнатушки, разительно отличавшейся от роскоши дома в Махачкале, открывался узкий, но бесконечно живой кусочек неба — чистого, ослепительно голубого, будто вымытое горным ветром. Изредка по нему проплывали рваные облака, а на горизонте поднимались острые, будто выточенные из камня, вершины гор.
Теперь за окном Лия слышала не гул машин, не шум города, не крики соседей, а совсем другие звуки — размеренную, вечную музыку гор. С рассветом доносились крики пастуха, гонящего скот по склону, тонкий перезвон колокольчиков на шеях овец, далёкое мычание коров, шелест ветра в траве и журчание холодной, быстрой реки, бегущей где-то внизу, у подножия утёса.
Лечившая ее старуха тоже оказалась родственницей — родной бабкой Аминат, которая приходилось Лии, как и Зарема, двоюродной сестрой. Их обеих привезли в село, чему ее младшая сестра рада не была. За всю болезнь она заходила к Лие лишь пару раз, говорила зло и отрывисто, разительно этим отличаясь от Заремы. Ни жалости, ни сочувствия в темных глазах Аминат так и не промелькнуло.
Старуха — Ильшат — заметив, что девушке стало лучше, тут же заставила ее выйти из комнаты, познакомив с остальными членами семьи: Джейран — матерью Аминат и родной теткой самой Лие, Бекбулатом — мужем Джейран и своим сыном, и с многочисленными другими родственниками.
Лия быстро поняла, что в этом доме всё подчинено строгой иерархии. Женщины говорили мало и тихо, словно боялись, что звук их голоса нарушит привычный порядок. Только сама Ильшат позволяла себе говорить громко, и слово её было последним — даже Бекбулат, глава дома, порой молчал, выслушав её мнение.
Сначала Лия подумала, что старуха мудра — спокойная, рассудительная, уравновешенная. Но через несколько дней иллюзия рассыпалась. Она видела, как зло, почти с наслаждением, Ильшат упрекала Джейран, унижая её в присутствии всех, как могла обронить слово, острое, как нож, в сторону Аминат. Слова её были произнесены ровно, без крика, но в них была такая тяжесть, а порой неприкрытое злорадство, что от них хотелось сжаться, как от удара.
И ни Джейран, ни Аминат не возражали. Они молча опускали головы, принимая унижения как нечто должное. Это безмолвие было страшнее любого крика.
Когда Лия, не выдержав, однажды попыталась заступиться за тётю, сказав:
— Зачем вы так с ней? Что она вам сделала?
тишина в доме стала звенящей.
Ильшат даже не обернулась. Только взглядом кивнула кому-то за спиной.
Мгновение — и хлёсткий удар ремня располосовал воздух, обжигая кожу на ногах. Удар был быстрый, отточенный, равнодушный.
Лия вскрикнула и отпрянула, упав на колени. Сердце бешено колотилось, в глазах потемнело.
— Не смей перечить старшим, — глухо сказал один из старших братьев Аминат, убирая ремень.
Ильшат всё так же стояла, не глядя на неё, будто ничего не произошло.
— Пусть запомнит, — произнесла она тихо. — В этом доме не спорят.
Их с Аминат поднимали так рано, что солнце ещё не показалось из-за гор, и утро было похоже на густой холодный туман, где мир замирал между ночью и днём. Сначала, пока Лия ещё была слишком слаба, её оставляли работать по дому — убирать, топить печь, мыть котлы, кормить скотину. Но вскоре, когда на ногах она стала держаться увереннее, Ильшат велела Аминат брать её с собой — «пусть учится жить как женщина, а не как городская кукла».
Так Лия оказалась на пастбищах и в огороде, где земля пахла сыростью и потом, а ветер гнал пыль в лицо. Работа начиналась до рассвета и заканчивалась уже к вечеру, когда горы окрашивались в фиолетово-золотой свет.
В селе не было ни водопровода, ни газа — всё приходилось делать по старинке. Готовили на дровах, разводя огонь во дворе, под низким навесом, где всегда пахло дымом и подгоревшим тестом. А воду таскали с колонки, что стояла у самой дороги. Таскали ведрами — одно, второе, десятое, пока плечи не немели, а руки не начинали дрожать. Воду приносили для всех: для скотины, для умывания, для готовки, для самой жизни.