Выбрать главу

Он готовился к новой работе. Умудренный, отказавшийся от юной романтики, он хотел рассказать в картине о своем понимании жизни, о своих проверенных, испытанных временем идеалах. Хотел рассказать свое время. Но оно, это время, вдруг стало меняться, и он, художник, еще прежний, но уже измененный, еще неясный себе самому, чутко ловил перемены.

Что*то изменилось в нем и вокруг. Словно кончилась, стала отлетать, удаляться целая пора. Будто грозная тень упала на прежние ценности. Мир стал являть свою жестокую, до времени скрытую суть. И он, художник, оглядываясь на недавнее творчество, изумлялся своей слепоте, своей затянувшейся юности, помешавшей ему предсказать грозное назревавшее время. В ней, в этой новой эре, был заложен чертеж катастрофы, отрицавший его бытие, его мировоззрение и творчество, все то драгоценное, что таила в себе земля, Родина. Он не мог примириться с этим. Не мог примириться с абсурдом.

Начал искать и метаться в поисках нового опыта. Стремился понять это грозное жестокое время как схватку добра со злом, в которой сады уцелеют. Искал материал, подтверждающий эту надежду, человеческий образ, способный ее воплотить.

Постепенно этот образ нашелся. Образ человека, исследующего зону войны. Москвич, близкий ему, режиссеру, по опыту, связанный корнями с Москвой, но действующий в той части земли, где уже раздаются выстрелы, гибнут люди. Там, в Мозамбике, ученый исследует тенденции века, проносит сквозь войну свои ценности, свои сады.

Таков был образ героя. Таким его видел Бобров. Менялся с ним поминутно ролями. Решал извечную проблему художества: отношение героя и автора. Отношение искусства и жизни…

Недолго он просидел без движения в глубоком кресле, чувствуя время как убывающую паузу между только что завершившейся встречей и вновь ожидаемой. В дверь осторожно постучали. Он отозвался на стук, внутренним, требующим усилия рывком приводя себя в состояние деятельности и готовности. На пороге стоял Микаэль Манубо с капельками черного пота на кварцевом лбу, в ярко-синей рубахе, открывавшей цилиндрически-округлую шею, чугунно-смуглые бицепсы. Сквозь широкий ворот виднелся черный рубец, уходивший под рубаху на грудь.

— Микаэль, я ждал. Очень рад! — приглашал его в номер Бобров. Одновременно с рукопожатием легонько ударял в тугое, литое, как ядро, плечо. Радовался его красоте, силе, мягкой, появившейся на лиловых губах, улыбке.

— Простите, Карл. Я не мог появиться вчера. Обстоятельства помешали прийти, — гость быстро, последовательными ударами зрачков, оглядел комнату, словно снял мерку, моментальный план и чертеж с расположением дверей и окон, помещая себя в центр измеренного, осмысленного пространства. И это неясное, постоянное выражение тревоги не ускользнуло от него, режиссера.

— Наше прошлое свидание было очень важным для меня, Микаэль. Мне многое стало понятней в вашем движении, в вашей борьбе. Африканский национальный конгресс, бывший для меня, признаюсь, почти абстракцией, знакомой лишь по кратким сообщениям в прессе, олицетворен теперь вами, вашими друзьями. Прошлый раз вы принимали меня в своем бюро, а теперь я предлагаю вам этот номер. Здесь спокойно, никто не мешает.

— Это очень хороший номер, — сказал Микаэль. — Очень уютный. С тех пор как я покинул ЮАР, я перевидел столько гостиничных номеров, как правило, очень бедных. Увы, не могу принять вас, Карл, в моем доме. Он там, откуда я уехал давно.