Он по-прежнему умел и любил работать. От первого институтского дипломного фильма до больших, получивших признание картин он не бегал от жизни, не искал вдохновения в испытанных временем, выверенных традицией приемах и образах. Входил в сверхплотный искрящий контакт с непроверенной, не запечатленной в искусстве реальностью. Побеждал ее и смирял. Находил ей образ. Давал ей имя. Нарекал ее. Его работы, метафорические, с избыточной образностью, были летописью проходивших в стране перемен. И новый, задуманный фильм об Африке был в том же ряду. Он должен стать оттиском с живого, страдающего лика земли.
И по-прежнему здесь, далеко от отчизны, он служил своему государству. В глобальной борьбе и схватке, завершавшей век, расколовшей человеческий род, он действовал во имя Отечества. Нес в себе его напряжение. Желал ему, сквозь невзгоды, высшей судьбы. Служил ему верой и правдой, своим искусством.
Все было так, как всегда. Внешне он оставался все тем же. Был горой, как однажды пошутил его друг. Но там, в глубине горы, что*то осыпалось и рушилось.
В глубинных залеганиях, в известняках и песчаниках, силами грунтовых вод вымывались и выносились слои, вытачивались пустоты и полости. И постепенно в сердцевине горы открывалась пещера. Задувал подземный сквозняк. Начинали селиться угрюмые, не ведающие света силы. И город, построенный на горе, повис на хрупком утонченном своде, готовый рухнуть в провал. И надо было не медля ставить столбы и опоры, возводить подземные крепи, взять в бетон и в железо открывшуюся в глубине пустоту. Но не было знания. Не было знания о подземной архитектуре души, тронутой оползнем.
Он лежал среди ветра, свистящего в соснах, несущего из океана далекий шторм. Тело его, неподвижное, вдавилось в песок. По ногам, казавшимся окаменевшими, бегали тени. Множество легких, летучих песчинок сыпалось ему на грудь, застревало в волосах, медленно, мельчайшими приращениями погребало его. По плечу, как по камню, полз зеленый цепкий жучок. И он казался себе почти неживым, и хотелось остаться здесь, быть занесенным песчинками, сухими опавшими иглами, уйти без следа в дюну. Перестать расходовать свои убывающие силы на деятельность, на мышление, на саму жизнь. Безболезненно перейти в неживую природу.
В соснах раздались голоса. На берег, неся свернутый рулоном парус, весла и снасти, вышли голоногие худые рыбаки. Прошли совсем близко от его головы, на него не глядя, оставляя твердыми пятками лунки в песке, брызгая сыпучими бурунчиками. Приблизились к лодке, и Бобров следил, как, упираясь, напрягая рельефные мышцы и решетки ребер, они сталкивают пирогу на глубину. Навешивают парус, зычно, бессловесно перекликаются. И, вскочив через борт, ударив веслами, поймав в парус ветер, уходят по расплавленному жидкому блеску, чернея на нем, затихая голосами, — в туман, в синеву, где у горизонта малыми зубцами маячили другие лодки. Рыбаки, в предчувствии шторма, торопились добыть улов.
Явление рыбаков, их упорная, вопреки стихиям, работа побудила его очнуться. Сначала не телом, продолжавшим лежать бессильно, а только встрепенувшейся мыслью. Но потом он поднялся, стряхивая с себя невесомую сеть песчинок, теней и опавшей хвои. Провел по груди рукой, оставляя гаснущий след, словно убеждаясь, что плоть не окаменела, жива. И устремился душою ввысь, торопясь, убыстряя движение, над морем, над рыбачьими лодками, взмывая свечой к небесам, как бы ища ту цель, к которой бы мог прикоснуться, воскресить свои силы и свежесть.
Это был шарящий молниеносный полет, в котором мысль шарахнулась от тучи с грозой и ливнем, от всплывшей в океане подводной лодки, от границы в полупустынной саванне, охваченной войной и пожаром, от чужих столиц. И вдруг восхитилась, поймав знакомый, сегодня уже залетавший в нее мимолетно образ: Москва, снегопад, видение Кремля.
Его первое, новогоднее посещение Кремля, когда им, школьникам, впервые открылись его врата. Арка, красные, убеленные инеем стены, словно в кирпичах из швов проступила соль времени. И он робко, страшась, пропуская над головой морозные переливы курантов, вошел в другое пространство. Воздух, земля, свет были иными. Как бы иной природы, иной концентрации. Величавое окаменелое время и его малая горячая жизнь вошли в сочетание. Его горящее от мороза лицо — с белыми лицами дворцов и храмов. Его глаза — с их золотыми глазами. И такая вдруг нежность, восторг. Понимание, что он ими принят, они его любят и видят, и он им родной. Они знают, что ему хорошо среди их белизны. Они поджидали его здесь всегда. Знали о нем, нерожденном. Примут его к себе, когда он исчезнет с земли.