Выбрать главу

Лесная высоченная ель, поставленная в Георгиевском зале, среди возбужденной молодой толпы, музыки, песец, казалась ему еще полной ветра. Двигала свое острие по огненным, пылающим солнцем люстрам и хрусталям. И было больно смотреть, зрачки напрягались, читая имена геройских полков. И все они, бомбардиры, пехотинцы, стрелки, все павшие на редутах и флешах, на великих полях и морях — все были здесь, на празднестве, собрались вместе с ним под елью.

Спустя много лет он получал в том же зале орден. Среди именитых людей, принимая награду, он вспомнил ту давнишнюю елку, то чувство ликования, восторга. На этот раз не было ликования, восторга. Было утомление от недавнего завершенного фильма. Но зал был тот же, прекрасный. Белые солнца огней. Имена гвардейских полков. В них звуки пальбы и оркестров.

Лежа на мозамбикском песке, овеваемый ветром, приближавшим со стороны Мадагаскара тучу и дождь, он старался представить Кремль, рассмотреть его в мельчайших подробностях. Каждый красный кирпичик и лазоревый изразец, каждый завиток в каменных отложных воротничках на дворце, каждое колечко в цепях, поддерживающих кущи крестов. Не мог. Кремль не дробился на части. Сливался в целое. Парил над ним, как облако. И одновременно дышал в груди. Был не просто зрительным образом, был состоянием — из света, любви.

Он жалел теперь, отделенный от Кремля пространством земель и вод, своей огромной усталостью, жалел, что так и не прочел никогда надпись под шлемом Ивана Великого, солнечные, взметенные ввысь письмена, предназначенные для великаньего ока. Он так и не стал великаном, не поднялся в рост с Иваном Великим. Жалел, что не рассмотрел, не запомнил всех птиц и зверей, все лики в Грановитой палате, весь цветущий, рассыпанный по стенам гербарий душистых трав и цветов. Не унес с собой в памяти фрески, когда ходил по соборам, а унес лишь гулкое, рассеченное светом пространство, переполненное все тем же, внеобразным, из печали и любви, состоянием. Ему казалось всегда: Кремль не имеет строителей, ни зодчих, ни каменщиков. Он строился сам, осаждал в себе то, что не умирает с отдельной смертью, не пропадает с исчезающими с земли поколениями. Каждое из них, отвоевав, отликовав, отсеяв, оставляло в Кремле свою нетленную часть, свое немеркнущее свечение. Любая малая жизнь, сгорая, исчезая с земли, вносила свою лепту, свой крохотный взяток, свой мед, добытый в трудах и мучениях. И он теперь, чувствуя свое угасание, стремился к Кремлю. Хотел коснуться его куполов хоть малой снежинкой.

Умер дед, любимый наставник, с кем с детства до зрелого мужества существовала духовная связь. Это была первая реальная смерть, разразившаяся в семье, после отцовской, случившейся в детстве. Погребальная машина, вместив тяжелый, желто крашенный гроб, окруженный притихшей родней, катила по зимней Москве. Он смотрел на бабушку, мать, на теток, беззащитных, стремившихся своими слабыми стареющими телами закрыть ту страшную брешь, открывшуюся вдруг среди них, куда устремился дед, куда и им предстояло уйти. И в нем, помимо боли и жалости, присутствовало огромное, до слез, недоумение, непонимание этого общего всех удела. Они проезжали Замоскворечье, задымленное, в толпе машин, и вдруг в прогале домов, в холодном январском солнце блеснул красно-белый Кремль. Явил соборы и башни, и словно на горе, в открытом застолье сошлась семья, любящая, тесная, дружная. И там, возвышаясь над всеми, сидели его дед, и бабка, и мать, и убитый на фронте отец, и он сам той маленькой благовещенской главкой сиял среди них. Это прозренье, возможность победы над смертью, возможность встречи в грядущем посетили его с видением Кремля сквозь стекло похоронной машины.

Роды жены, трудные, — кесарево сечение. Он, в белом халате, в маленькой предоперационной комнате. Бригада медиков у осциллографа следит за биениями, исходящими от сердца жены, от сердца еще не рожденного сына. Он тоскует, страдает, бессильный помочь. Призывает к ней, близкой, берущей на себя страшное бремя жизни, трепещущей между жизнью и смертью, призывает все спасительные добрые образы, посылает ей свою силу. Отворилась дверь. Его поманил хирург, еще в фартуке, в маске. И другой, от окна, от широкого белоснежного света, где в дымках розовела Москва и сверкала далекая гроздь Кремля, протянул к нему его сына. Крохотную орущую плоть в алой росе, омытую кровью жены. И он, отец, пережил свое отцовство как из счастья и боли испуг, как обморок. Снег. Кремлевское злато. Сын из алой купели. Их первое свидание и грядущее потом расставание. Он падал, пропадал в забытье на руки сестер и хирургов.