Выбрать главу

— Карлуш, иди отдыхай.

Он снова спустился в землянку, вытягиваясь на нарах, замирая, неся в себе чуть слышные невнятные содрогания. А проснулся — увидел стоящего Соломау, опоясывающего себя кобурой. Зев в землянку, словно накрытый латунью, желтел от зари.

16

Бобров лежал один в кустарнике, в его проницаемой зеленой оболочке, в камуфляже солнечных пятен. Смотрел на поляну, пустую, чуть выпуклую, словно воспалившуюся за ночь от нанесенного ей надреза. В пространстве света и воздуха, невидимые, присутствовали прицелы оружия. В самом центре, где топорщилась желтоватая гривка травы, таился заряд. Туда, из-за кромки леса, Бобров мысленно снижал самолет, подводил его распростертые, с пропеллерами плоскости к этой желтеющей гривке, толкал и опрокидывал взрывом. Из-за многоярусного слоистого дерева, где скрывался пулемет Соломау, он вытягивал колючие, бледно вспыхивающие пунктиры, буравящие белые борта черной серией дыр. Многократно взглядывал на часы, ожидая немедленного действия. Торопил его, хотел, чтобы оно скорей совершилось. Срок появления самолета давно истек. Было пусто и солнечно. Куст наполнился душным сухим жаром. Солнце сквозь листву жгло его быстрыми скользящими прикосновениями.

Он старался представить себе самолет «Командор-700» в своем будущем фильме — белый с красными линиями, на бетонной дорожке у застекленного ангара, на аккуратно подстриженном поле аэродрома, и летчик спортивного вида, голубоглазый, англосакс или бур, садится в кабину, кому*то машет, может быть женщине, и пускает винты. Представлял самолет над границей, видя, как лихо, на бреющем, прорывается он в Мозамбик, оставляя за хвостовым оперением ошеломленный наряд пограничников, запоздалую пулеметную очередь. Не набирая высоту, в сверкании винтов летит над саванной, огибая города и дороги, над бурым клубящимся войлоком с мгновенным проблеском реки и болота, пробивая стеклянные шары утреннего нагретого воздуха. Приближал самолет к поляне, ожидая услышать звук двигателя, увидеть стремительную над деревьями тень самолета. Но небо оставалось пустым. По гибкой, у глаз струящейся ветке ползли муравьи. Мерцала медовая, из разрыва коры вытекавшая смолка, и мерно и плавно над поляной парила большая птица.

Он смотрел на часы и почти раздражался. Начинал тосковать, уже не верил в успех операции. Полет отменен, или летчик не перелетал через границу, или неведомыми путями стало известно об их появлении здесь, о ловушке, устроенной на поляне. Самолет уже не появится, бессмысленно ждать, и они, промаявшись, соберут поклажу, оттащат к машине, — и обратное мучительное возвращение в Шай-Шай, жажда, липкий пот, бензиновое зловоние.

Он смотрел на парящую птицу, на ее растопыренные маховые перья, вяло-мощные повороты крыльев, клавшие ее в другой, соседний, восходящий поток. Она видела их, притаившихся в кустах и деревьях, терпеливо ждала их ухода, чтобы снова одной царить над поляной.

Он услышал далекий прибывающий звук самолета, металлически наполнивший небо. Стиснул себя в упругое ожидание из страха, из нетерпения. Слушал этот звук убыстряющимся, звенящим в ответ током крови. И тут же распускал себя в досаде и облегчении. Звук двигателя плыл высоко, падал шатром на леса. Бобров разглядел в синеве прозрачную, как из стекла, каплю самолета, летевшего на юг. Пассажирский «боинг» совершал рейс по маршруту Бейра — Мапуту. Бобров следил сквозь ветки его плавное исчезание, уход из неба. Шатер звука смещался, будто кто*то переставлял невидимую, из неба, треногу.

Он снова лежал в горячей тени куста, и мысль, утомленная ожиданием, борясь с протяженностью времени, вовлекалась в иное движение. Он старался припомнить тот путь, уже несуществующий, в детстве, по исчезнувшему, теперь измененному городу, когда бабушка везла его на трамвае по зимней, слабо освещенной Москве в гости, от Тихвинского переулка, где был их дом, к площади Ногина, к часовне героев Плевны.

Он воспроизводил этот путь от снежно-накатанного, тускло блестящего переулка с качанием фонаря на проволоке, с ледяной промороженной колокольней и утлыми, закрытыми на засовы лавчонками. Днем в них сидели инвалиды в клеенчатых фартуках, скрипели напильниками, а теперь голубели на дверях огромные промороженные замки. Трамвай, полупустой, ледяной, с желтыми, из планок, лавками, скрюченным, продрогшим водителем. Мохнато-непрозрачные заиндевелые окна, где вморожены отпечатки монеток, затянутые сизые лунки от людских дыханий. И так славно чувствовать рядом бабушку, дышать на белые хлопья, прожигая их струйкой теплого воздуха, пока не заслезится, не засочится стекло, и в нем — перламутровое свечение ночного города, Палиха, Селезневка, Оружейная. Все отмечено уже несуществующими домами, поворотами, видом пожарной каланчи, рекламы кинотеатра, железной оградой сквера. А вот и последний круг у Политехнического музея, где на холодных, блестящих, как лезвия, рельсах толпятся и медленно скрипят, осыпают зеленоватые искры трамваи. И с мороза, из тьмы, из жгучего черно-ледяного пространства — в дом, в прекрасные нарядные комнаты, где их ждут, любят, целуют, окружают цветными книжками, красивыми чашками, угощают сладостями, и в серебряной ложечке, что он подносит к губам, дрожит отражение хрустальной чудесной люстры.