Выбрать главу

Они поехали в город, в торговые ряды, где в крохотных лавочках сидели меховщики среди курчавых овчин и обрезков коричневой кожи. Держали на коленях работу. Шили, кроили, выворачивали мехом наружу. Или просто, накрывшись до подбородка одеялом, грелись у маленьких тлеющих жаровен. Вскакивали, бежали навстречу, чмокали языками, хитро блестели глазами, предлагая товар. Марина примеряла перед зеркалом шубы, поворачиваясь, оглядывалась. Приглашала и его оценить. Любовалась белой волнистой оторочкой из длинной козьей шерсти. Притоптывала сапожком, меняя пушистые, то черные, то светлые шапки. «Ну как? Тебе нравится? Тебе правда нравится?» — спрашивала взглядом, порозовев. И дуканщик, стоя рядом, выкладывая на прилавок легкие, пахнущие овчиной, дубильной кадкой шубы, кивал, угождал, уговаривал:

— Корош! Ой, корош!

Потом поехали на Чикенстрит, увешанную коврами, старинным оружием, сияющую сквозь витрины медью котлов, самоваров. В антикварной лавке было пестро от развешанных бус, насыпанных в блюда каменьев.

— Хочу тебе сделать подарок, — Волков подозвал хозяина, и тот стал раскрывать шкатулки и ящички, на дне которых лежали гроздья, клубки кованых цепей, амулеты, хрупкое плетение с разноцветным мерцанием камней — изделия безымянных пуштунских ювелиров, содеянные на крохотных наковальнях в полутемных шатрах и лачугах, таящие память о женских плечах и запястьях, кочевьях по горячим пескам, о плещущих теплых морях, о свадьбах и погребениях. Тот, кто их когда*то носил, состарился и исчез, и они, отзвенев, отсверкав, скопились в кабульской лавке среди пыльных пистолетов и тусклых индийских монет.

— Вот это! — говорил хозяину Волков, вытягивал и клал на прилавок лазуритовый браслет, и перстень, и ожерелье, теплые, темно-синие, из бадахшанского поднебесного камня, в серебристых витых обрамлениях.

— И вот это! — выбирал и выкладывал наборные бусы из яшмы, браслет и кольцо, и граненый тяжелый кулон — как зеленые брызги, оторванные от теплых индийских лагун, чуть подернутых лунной рябью.

— И это! — Медовые сердолики, как глаза оленей и ланей, усыпали ожерелье и гривну, крохотной ларец и пудреницу, выпуклые, с тайным солнцем.

— И вот это, вот это!.. — Прилавок мерцал каменьями. Хозяин ловко и мягко подкладывал тяжелые перстни, одинокие кулоны. — Вот, — сказал Волков Марине. — Я хочу тебе это все подарить.

— Мне? Все это? — Она ахнула тихо, погружаясь глазами в синеву и зелень. — Что ты надумал?

— Я надумал прекрасно, — сказал он, расплачиваясь с хозяином, отдавая ему почти все свои деньги. Принял от него тяжелый сверток. «Когда-нибудь, — думал он, — через много лет, в снежный московский вечер, когда буран, темнота, тягость прожитых лет, мы, быть может, раскроем шкатулку, извлечем сердолики и яшмы, и они чудотворно вернут нас в эти дни, в наши встречи, в ее молодость, красоту».

Они обедали на верхнем этаже супермаркета. Смотрели, как внизу клубится толпою набережная; грязно-шоколадная, струится река; похожий на хвощ, синеет минарет Поли-Хишти, ласточкиными гнездами прилепился к горе Старый город. Поехали в Хайр-Хана, где по обе стороны от дороги на воде чернели дикие утки. Смотрели на английское посольство с отсыревшим ленивым флагом. Поднимались к стеклянно-бетонной громаде «Интерконтиненталя» с пустым лазурным бассейном, полным прошлогодней палой листвы, и гора, на которой стояли, казалась сухой, прокаленной, виноградники в солнце стлали корявые лиловые лозы, и чувствовалось, в каждой лозе уже шевелится резная скрытая зелень. Прокатились по Шахре-Нау, с мелкими полупустыми отельчиками и мечетью Хаджи-Якуб. Обогнули крепость Балла-Хиссар, помнящую английские пушки и гарнизоны. Парк был пуст, безлюден, лежали под ногами скрученные многопалые листья каштанов, в просторных деревьях ворковали горлинки.

На вечерних улицах с накаленной медноликой толпой их словно встречали и славили: выносили под колеса ковры, и они медленно ехали по огненным красным узорам.

Ветви чинары возле отеля просторно, волнисто чернели в зеленеющем небе, обнимали горный ледник, лепные высокие сакли. Кора на стволе была сорвана ударом танковой кормы, забрызгана чернью несгоревшего топлива, земля изрезана отпечатками гусениц, но дерево, уже пробужденное в глубокой сердцевине ствола, держало на себе небо и землю, сочетая их бессловесной древесной жизнью.

Разложены на столе каменные ожерелья и бусы. Распахнуты шторы. Звезды сулят летную погоду на утро. А в нем — чувство ускользающих драгоценных минут, хрупкости стеклянного мира, в который их занесли. И она говорит: