— Не ворчи. Много ли нам с тобой надо?
Но не это успокоило бережливого пса, а то, что он вспомнил, как Бальжи положил в суму еще и желтоватый, покрытый легкой плесенью, ломоть хлеба.
Заполдень странники ступили на таежную тропу и теперь уже не так быстро, как в степи по проселочной дороге, пошли по ней, проваливаясь в снег и обходя поваленные ветром деревья: начало зимы купалось в буйной неуемности, как если бы взбунтовались природные силы, недовольные деяниями рук человеческих, иной раз и вовсе утрачивающих связующее с небесной жизнью.
Уже заметно стемняло, когда путники подошли к зимовейке, по всему, недавно срубленной: смола, даже верхний, розовый слой ее, не успела затвердеть, от бревен, небрежно примащенных одно к другому, пахнуло дурманяще и сладковато. У Агвана-Доржи закружилась голова, а пес, до сей поры пребывавший в понуром состоянии, заметно оживился, заспешил… Еще бы! Он-то полагал, что нынче они никуда не поспеют, и им придется ночевать под открытым небом у хилого костерка, а это, по его понятиям, было бы худо. Но, оказывается, не все так плохо. Еще издали странствующие увидели, как из косовато и тоже наспех выведенной трубы вытягивался черный обвальный дым: едва вытолкнувшись из теплого печного нутра, дым тут же падал на плоскую крышу зимовейки, на ближние деревья. Так бывает, когда первый раз протапливают печку, хотя бы и железную: в прибайкальской тайге их чаще всего и ставят для обогрева жилища, — еще не обретшую способности к спокойной, ничем в своем естестве не нарушаемой работе. Саженей за триста до зимовейки странствующие были остановлены резким и сиплым голосом, будто железо ударилось о такое же старое ржавое железо, а потом к ним подошел человек, густо обросший темно-рыжим волосом, одни глаза и светились, настороженные, колючие; он уверенно держался на коротких сильных ногах, полушубок на груди был распахнут, полоскался на ветру широкий ворот черной рубахи. Человек подошел к путникам, промычал что-то нечленораздельное, а потом оглядел монаха и с легким удивлением, отметившимся в серых глазах, старого рыжего пса и направился к зимовейке, махнув рукой Агвану-Доржи, чтобы тот следовал за ним.
В зимовейке за длинным столом, сколоченном из плах-затесин, на суковатых чурбаках сидели двое и пили настоенный на чаге кисловато-горький, отдающий смоляным настоем чай. Когда же они оторвали от стола головы и посмотрели на монаха, он узнал их. И они узнали его. Юноша-бурят с живыми, отдающими веселой чернью глазами выскочил из — за стола, подбежал к монаху, усадил за стол, налил чаю в большую алюминиевую кружку. Агван-Доржи, обжигаясь, отпил…
— Здравствуй, Тихон, — сказал он.
— Здрав будь, — отвечал тот, поведя в сторону гостя тяжелой желтой бровью. — Стало быть, мы подняли зимовейку на твоей тропе? А я думал, тут ходит только Антоний.
К столу подсел подсел третий, он все так же молчал, и молодой хори-бурят сказал:
— Он не слышит и не говорит.
— Я знаю, — вздохнул Агван-Доржи.
Воронов вспомнил, как однажды хотел подарить монаху меховую куртку, снятую с одного бурятского нойона, но тот отказался. Вольному — воля!
Агван-Доржи смотрел на этих троих и испытывал чувство, сходное не то с жалостью, не то со смущением. Он улавливал их душевную сущность, она определялась разноцветьем: от светло-зеленого, благо приносящего на земле живущему от трудов своих, до темно-красного, густо облитого неприязнью к чуждым по духу, и больно делалось на сердце, томительно; он видел тщету усилий этих людей, видел и завершение их земной жизни, которое не за горами, и с нескрываемой грустью слушал, как молодой хори-бурят, старшой называл его Семеном, но у него, конечно же, было другое имя, говорил с бойкой, почти мальчишеской страстью:
— А я-таки нашел старшего брата! И теперь у меня, как у большинства людей, две руки, но в отличие от многих еще и два сердца: одно принадлежит моему племени, другое — русскому. А что? Так меня учили в школе. И я не знаю, почему все поменялось. Я не хотел этого. И никто в степи не хотел этого.
27.
Каждое историческое событие, происходящее в русской жизни, имеет свою особенность, она предопределяется рядом причин, больших и малых, отображающих теперешнее состояние духа русского человека: тверд ли, ослабел ли?.. И каждую из этих причин можно поставить на первое место, что успешно делается учеными и неучеными мужами, когда заходит разговор о развале великого государства; одни утверждают, что повинны в этом прежние власти, возомнившие себя способными поменять природу человека, отделив доброе начало, всечасно рождаемое в нем, от злого, к сожалению, и в нем тоже имеющего быть. И вот, взявшись за решение этой, непомерной тяжести задачи, они не сумели даже подступиться к ней, отчего и сломались и постепенно утратили интерес к прежним идеалам, что влекли их, а утратив те идеалы, сделались неспособны управлять, это и привело к развалу страны. Другие, не менее первых, страстнозвучные, утверждают, что повинны в этом политики, и в прошлые леты ориентировавшиеся на Запад, лишь в нем пытавшиеся найти подтверждение собственной сути, далекой от русской самостийности, оторванные от отчей земли, от ее болей и ожиданий, даже если они ни разу не покидали ее. «Видите, что получается, — говорили эти, другие. — К власти пробрались люди, не знающие своего народа, не любящие его. Они и потянули нас невесть в какую сторону, попутно разрушая прежние устои российской жизни. А теперь мы пожинаем плоды их неразумья и гибнем». Но были еще и третьи, и четвертые, и пятые. Впрочем, почему «были»? Они есть и по сей день, выдающие свое суждение за истину, не ведающие того, что истины и быть не может в земной жизни, в ней есть только стремление к ней, божественной, иной раз как бы даже освещающей наш слабый разум, но чаще пребывающей в пространственной дали, куда нет доступа самой сильной человеческой мысли. Прислушиваясь ко всем этим суждениям и первых, и шестых, и одиннадцатых, обыкновенный разум готов принять каждое из них, согласиться с реченым высокоумным мужем; и, что греха таить, иной раз и соглашается, но только на какое-то время, по истечению которого отвращается от своего прежнего посыла чаще для того, чтобы потянуться, и опять искренне и горячо, к чему-то еще… И так продолжается вот уже который год! Нет покоя на сердце у людей, нет оправдания их бездействию и неумению на что-то решиться, прийти к чему-то.