Тропа вывела путников к изножью высоченного гольца; трава тут уже очистилась от снега, была вялая, никлая, в ней не наблюдалось оживления, хотя вовсю разогналась весна и кое-где пробивались зеленые росточки. Все чаще попадались поваленные деревья: в прошлом году в такую же пору тут случилось землетрясение; Агван-Доржи тогда шел по этим местам и стал свидетелем того, как посреди яркого дня, облитого весенней благодатью, небо потемнело, придавило землю своей тяжестью, и та не выдержала, застонала, завсхлипывала сотнями таежных родников, закачалась, казалось, еще немного и — оборвется она в бездну. И тогда небо, сжалившись, чуть отодвинулось и разжало холодные объятья, но, видать, пущенные им стрелы проникли в самую глубь земли, и оттуда последовали сильные толчки, один за одним, один за одним, их было так много и они были так сильны, что даже матерые дерева обламывались у самого корня, точно спички в нетерпеливых и злых руках человека, утратившего опору в жизни, и с глухим стоном падали на взбулгаченную, во многих местах потрескавшуюся землю; были те трещины глубоки и пугающе черны; там точно бы сгустилась тьма, суровая, неподвижная; она от людского невежества, от неумения избавиться от излишних желаний. Вроде бы проще, чем сказал Учитель, не скажешь: «Человеческая жизнь есть лишь средство для достижения высшего совершенства». Ищи в себе и обрящешь; обороти сознание к очищению духа, и на этом пути достигнешь успокоения страстей. Ан нет, человек не хочет этого знать, как если бы стремление к добру было противным его сущности. Но почему? Ответствуй, смертный, принимающий иллюзию собственного существования за реальную жизнь!
Агван-Доржи стоял тогда посреди падающих дерев и вглядывался в высокое черное небо и шептал: «И часть моя, отойдя от меня, вознеслась на небо, и там я увидел удивительное, рожденное благодатным светом, наполненное тревогой за людское племя, запамятовавшее о своем высоком назначении и павшее на самое дно. Но удивительное лишь для той части моего существа, что держалась за землю, а не для той, вознесшейся…» И все же, и это так непохоже на него, смиренного, он не хотел бы остаться там, куда устремилась благосохраняющая часть его, что-то подсказывало, что он еще нужен на удавленной великими людскими грехами земле, и он воскликнул с чуждой его сердечному движению неистовой страстью:
— О, Будда, раздвинь границы моего земного времени!
И сказал Великий:
— Да будет так!
И спокойнее стало на сердце у монаха; он не один, рядом с ним сотворенное чудодейственной силой ума Учителя нечто глубинное, обращенное к небесной благодати, чуждое малейшему движению, рожденному тревогой за что-либо. Взять хотя бы вековечные гольцы, откуда стекают бурные потоки воды; им миллионы лет, а они все молоды и тянутся к Берегу времени, не имеющему границ и не подверженному перемене. А разве нет от этой чудодейственной силы в легком движении ветра, который вдруг запутается в кронах дерев и долго возится там, подобно мыши, обустраивающей жилье в черной норе, и по первости после зимнего сна бестолковой и суетливой? О, много примет, обозначающих развитие мысли Будды, созданное ею принимается людьми за жизненное начало, которое определяет человеческую сущность, ее постоянное вхождение из одной формы в другую, ее необращенность к извечному. А что делать? Слаб человек, всечасно обуреваем настигающими желаниями, почему и путь его по жизни усыпан не розами. И все же из века в век он продвигается к чему-то в себе, должно быть, для того, чтобы в непостижимо дальнее время обрести ни к чему не влекущее приятие пространственного мира и понимание собственной малости в нем, когда избудется страх перед грядущими летами и перед бездной смерти.