Старый пес едва поспевал за ним, а когда ему надоело пробиваться сквозь низкий и густой колючий кустарник, где того и жди, повредишь глаза, он кинулся под ноги хозяину.
— Ты чего? — спросил странствующий монах тихим, не выражающим и слабого чувства, голосом.
Пес выгнул спину, встопорща густую мокрую шерсть на загривке, прорычал недовольно, как бы говоря: «Да ну тебя, шальной! Опять ты взялся за старое?»
— Ты сердишься? — с недоумением сказал хозяин. — А зачем? Ты посмотри, как вокруг все склоняемо к миру в душе. Мне даже кажется, что еще немного, и все окрест обретет покой. Неужели ты не видишь этого? Ну, как же так?.. Вон ветка на березовом дереве, совсем недавно она сильно колебалась, и можно было подумать, скоро сорвет ее с дерева и кинет на землю, а нынче она ничем не тревожима. Мне так хочется, чтобы она пребывала в этом состоянии как можно дольше.
Агван-Доржи все говорил, говорил, примечая в природе и самую малость, и ему казалось, что от его слов эта малость взбодрялась, и он радовался ни к чему не обращенной, в самой себе, радостью. В конце концов, эта радость передалась и рыжему лохмоногому псу, он перестал сердиться на хозяина и, чуть помедлив, сорвался с места и побежал, виляя упругим пушистым хвостом. Небо было прозрачное, дивно глубокое. Агван-Доржи, когда опустило уводящее от обыденной жизни, почувствовал легкую грусть, мало-помалу оттеснившую почти хмельную радость. От столь неожиданной перемены он какое-то время пребывал в недоумении; он болезненно относился к любой, даже благо дарующей перемене, а тем более к той, что влекла к сердечному неустройству. Ему почему-то казалось, что это неспроста. И теперь, когда у самых его ног, сорвавшись невесть с какой высоты, упала мертвая чайка, он вздрогнул, но не удивился, хотя было чему удивиться: отчего чайка, наверняка сроду сюда не залетавшая, вдруг покинула байкальские пределы и оказалась в небе над степной равнинностью, которая начинается за зеленовато-бурым холмом? Что привело ее сюда? Предчувствие смерти или желание стать нужной кому-то еще пускай и ценой собственной жизни?..
Агван-Доржи наклонился над упавшей чайкой, коснулся рукой ее захолодавшего тельца и тотчас что-то тревожащее вошло в него, а чуть погодя пред мысленным взором возник юноша-бурят, тот самый, с которым однажды его познакомил старик Бальжи. «Ну, здравствуй, — сказал монах. — Давно я тебя не видел». «И теперь уже не увидишь, — отвечал юноша. — Когда твоя нога ступит на мою тропу, я умру». — «Ты не торопишься?» — «Нет».
Агван-Доржи помнил этого юношу, нет, не то, чтобы он помнил все, относящееся к молодому хори-буряту, но, главным образом, глаза его, чуждые ближнему миру; странно, юноша только начинал жить, а в глазах уже ясно прочитывалась печать смерти, да и в лице тоже, в каждой черточке…
Агван-Доржи, вздохнув, поднял с земли мертвую чайку, отнес к одинокой, облепленной колючей чепурой, березе, в изножье дерева вырыл ямку, опустил в нее широко разметавшееся птичье тельце и забросал тяжелыми мокрыми шишками.
Чуть погодя он вышел на широко и свободно размахнувшиеся степные просторы. Он не жалел юношу, у которого истек срок земной жизни, в глубине души он даже завидовал ему. Правду сказать, в нем подостыло влекущее по тропе странствий. Но что делать? От святого Неба отпавшее, в тихом посверке звезд теряющееся не принадлежит кому-то одному, но всем сразу, роду человеческому.
31.
Сдвигалось в небесном пространстве, лучи солнца были искривлены подобно тетиве монгольского лука, и непонятно, как они достигали земли-матери, всечасно рождающей жизнь. На радость ли? На беду ли?.. Кто скажет, когда даже блаженному Антонию в редкие минуты восхождения в неведомые смертному дали, где царствует Всевышней Волей управляемая справедливость, это неизвестно? Но, может, не так? Может, он просто, возвратясь в привычную земную оболочку, не умел ничего вспомнить: во блаженстве рожденное иссякало подобно горному ручью, питаемому дождевой водой, стоило возжечься горячему прибайкальскому солнцу? А иначе отчего бы на сердце у Антония еще долго было сумятливо и колобродно? Если в прежние годы он иной раз легко обменивал смутившее душу на ее воздымающее над людскими бедами, отчего и больно ранившее задвигалось подальше, то теперь поступать так стало трудней; надо было приложить немало усилий, чтобы сдвинуть с души камень. И теперь чаще, чем раньше, он останавливался посреди пути, отыскивал дерево, в котором обозначалась хотя бы слабая метина увядания, пристраивал исхудавшее тело про меж сухих, разодравших земную плоть кореньев, и долго сидел, с какой-то напрягой в посуровевших глазах глядя перед собой. И Бог весть что виделось ему! Чаще смутное, далекое как от земной жизни, так и от небесной; что-то меж ними пролегшее, давящее неустроенностью, необращенностью ни к какому из миров. Но странно, что и тут жили люди. А может, не люди, тени их, ясно зримые в глухом темном пространстве? Должно быть, потому и зримые, что светились, подобно мотылькам в ночи. У странника порой возникало желание дотронуться до них рукой: мотыльки светились близко, он ощущал исходящий от них холод. Скорее, холод и сдерживал нечаянно возникавшее желание.