Да, вчера… вчера он рядом с сыном заметил еще какую-то тень. Живую. Она походила на Агвана-Доржи. Старик обрадовался, он привык прозревать в монахе не ближнее — от других миров, чистое и ясное. Подумал, что тот недалеко от его юрты. И вот теперь сидел у вечернего очага, прогреваемого аргальными лепехами, и все с большим нетерпением посматривал на матерчатый полог двери и ждал, когда тот распахнется и в юрту войдет странствующий монах. И вот, когда уже решил, что монах где-то задержался и нынче его не жди, полог раздвинулся и впустил в юрту Агвана-Доржи. Был тот пуще прежнего худ и в смуглом лице проскальзывала бледность. Старик внешне ничем не выказал сердечного нетерпения, сдержанно помахал рукой, приглашая гостя к очагу, а другой наливая в глубокую, с тонким цветным узором, чашку густой, обильно забеленный, с молочными пенками, пахнущий прожаренной мукой, чай. Когда же монах сел к очагу и взял в руки чашку и отпил, старик спросил с участием:
— Ты болен?
— Нет, — ответил Агван-Доржи. — Но в улусе я наведался к болящему и часть моей душевной энергии осталась там.
— Ты щедр.
— Не я, но ведущий меня.
— Я еще вчера знал, что ты придешь. Я видел тебя рядом с небесным отражением моего сына.
— Я был там, — сказал монах, держа обеими руками чашку с чаем. — И говорил с архатами. Они довольны твоим сыном.
В юрте зависла тишина, чуткая, слабо потрескивающая аргальными лепехами. В желтое оконце втиснулся последний дневной луч и тут же погас. Старик зажег свечу, она стояла на маленьком коротконогом столике близ очага, свет от нее был слаб и дрожащ. В низко зависшем, иссиня желтом потолке заметались тусклые тени.
— Шаман уверен, что наш путь к небу устлан мертвыми телами, — сказал Бальжи. — И мы идем по ним, как по ступеням. Но лишь лучшие из нас встретятся с дарующим Благо.
— Шаман прав, хотя общается только с ближними духами. Немногие одолевают этот путь и достигают пределов разумного.
— В чем это выражается?
— В приближении к истине.
Старик с легким удивлением посмотрел на монаха: вдруг сомнение закралось, прав ли странствующий, иль в жизни все призрачно, есть лишь слабое трепетание невесть для какой надобности данной человеку жизни, коль скоро он не умеет постичь истины? Он хотел бы поделиться своим сомнением, но почему-то сказал про другое.
— Ты слыхал сказку про любопытного зайца, которого съела лиса, когда он свернул с тропы и легкомысленно поскакал по ее следу? — сказал старик как бы даже со смущением. — Не каждому дано следовать своему назначению, иной раз запамятуешь обо всем. А что делать? Жизнь…
— Жизнь есть наше представление о ней, сама по себе она не существует.
— Я так не думаю.
Старик опустил седую голову и закрыл глаза, сейчас же слабые, едва светящиеся промельки чего-то ясного и чистого расшевелили в памяти и повлекли к неближнему, еще не погасшему на сердце.
13.
За те дни, что Митя Огранов, подпарясь к мужикам, не пожелавшим пойти под ярем к новому хозяину, провел в истоках Светлой, куда чужаку и хода малого не было, он как бы поменялся в себе самом, обжегшись от напряги с ярой быстротою бегущих дней, исчезла тихая, мало кем замеченная душевная неприютность, когда даже на отчине чего-то не хватало, нет-нет да и выплескивалась она из сердца и опаляла, чуть только оставался один в мастерской. В душе у Мити легко и ясно, маняще, точно бы впереди осветилось и уж темное облачко не затмит этого света. А все потому, что рядом с ним Анюта, милая и ласковая, и живут-то они пока в землянке, как и многие другие семьи, не успевшие отстроиться, и выстужается она быстро, и места в ней мало: два шага — сюда, три — туда, и потолок зависает над головой угрюмовато, и дверца, на легкую руку сколоченная, жутко поскрипывает, когда налетает ветер, а не утесненно на сердце, просторно и распахуто живому миру. И сказал бы, не пряча восторга:
— Господи, спасибо тебе!
И говорил, с нежностью глядя на маленькую худотелую женщину, поспевающую всюду: она и в землянке какой-никакой порядок держит, и за козами поспевает посмотреть, и слово ласковое опустит, коль скоро почувствует в Мите хотя бы и легкую досаду, и тогда ему сделается совестно, и скажет виновато, но не той виноватостью, которая угнетает, а робкой, по прошествии времени и малого следа после себя не оставляющей:
— Чего-то я вдруг подумал, что красок у меня в обрез, не хватит на образа, и заскучал. Вот чудак! Нашел время! Но как же не хочется идти в город!
И вправду, он ни за что не стронулся бы с места, тут нынче все так ладно, и часовенка, где прежде был молельный дом староверов, поменяла лик, похорошела, и в круглой башенке со крестом прозревается отлегшее от божественной сути, только что же делать-то, коль скоро затеяли с батюшкой Василием (В один из заходов в стольный сибирский град старец был рукоположен архиепископом Иркутским и Ангарским Вадимом за деянья добрые, угодные Господу.) отладить часовенку, украсить ее стены иконами, где мог бы преклонить колени православный человек, воздавая Богу Богово? Вот и вынужден Митя часто наведываться в город, для этого нужно подняться на южный голец, потом спуститься с него, отыскать в изножье каменного великана тропу, про которую раньше только Антоний ведал, и через день пути окажешься в сибирском городе.