У крыльца дед Веденей вдруг вспомнил что-то и, привязав лошадь к баляснику, поспешил в хату. Прокрался на цыпочках к святому углу, снял с гвоздика образок с ликом Николая Чудотворца и, сунув его за пазуху, направился к двери.
Но тут подняла голову спавшая на печке бабка Секлетея:
— Ты куда это, Ведеш, ни свет ни заря?
— Да вот… надо тут, съездить кое-куда… Ты спи, спи! Я скоро вернусь…
— А зачем это тебе понадобилась иконка?
— Иконка?.. Да-да, конечно, иконка… Я ведь с ней, стало быть, всю империалистическую прошел. Просто так… Ну ты ж и глазастая!..
— Хватит тень на плетень наводить! Куда собрался такую рань?
Пришлось все рассказать…
— Ну ты гляди там, Ведеша, близко к ней, заразе, не подходи, — слезши с печки и зачем-то поправляя у него ворот фуфайки, напутствовала бабка.
— Скажешь тоже! Зачем же мне близко! Конечно, не подойду. Ложись, ложись, не волнуйся, — дед Веденей неумело коснулся заскорузлой ладонью ее простоволосой головы, двинулся к выходу.
У дверей остановился:
— Ты тут Григорею-то, если что, ничего на фронт не отписывай. Не волнуй его, пущай воюет спокойно — у него там дела посурьезней…
— Да ты что, Ведеш, аль чуешь что?
— Это я так, про всякий случай. Ложись, говорю, еще рано.
И шагнул через порог.
На улице не было ни души, и дед Веденей, втайне радуясь этому, прибавил шаг, понукая спокойно переваливающуюся лошадь. Из калитки Федосьиного двора выглянул заспанный Венька!
— Ты куда, деда?
— А что тебе? В лес я, за жердями, — нехотя солгал тот. — Ты-то чего ни свет ни заря?
— Корову под закопом попасти до работы. Возьми меня с собой!
Дед сперва подумал, что, может быть, и впрямь взять парня, глядишь, что-нибудь и пособит. Но тут же погасил эту мысль: случись что, я-то хоть старый, свое отжил, а мальцу еще жить да жить. Нет, незачем рисковать!
— Иди, Веня, паси корову, недосуг мне с тобой.
И пошел дальше, ведя в поводу медлительного битюга.
До Косого верха дошел, когда солнце выкатилось из-за горизонта и озарило всю округу веселым розовым светом. Вешнее поле ожило, заиграло разными цветами.
Дед Веденей огляделся кругом. Сколько раз за свою долгую жизнь приезжал он сюда — еще мальчишкой с отцом, а позже сам — пахать, скородить, сеять, а потом косить хлеб и свозить его в снопах на ток! Можно ли представить себя без этого поля? Невозможно, как нельзя допустить мысль, что оно могло быть порабощенным. Вон как искорежили, изранили землю оккупанты! Снарядные воронки, словно оспины, обезобразили ее. Изувеченное поле! Изувеченное, но не покоренное, живое, ставшее после стольких, вместе перенесенных испытаний еще более родным. Он, человек, должен залечить раны кормилицы-земли. Кто же, как не он, хозяин, это сделает!
…Бомбу дед Веденей отыскал сразу: прошел по кромке вспаханного клина и без труда обнаружил ее торчащий из земли хвост.
Он стреножил обрывком немецкого провода битюга и без опаски пустил пастись, знал: никуда не уйдет этот пентюх.
Лопатой стал откапывать корпус бомбы, стараясь быть как можно осторожнее, почти не прикасаясь к коварному металлу. Бомба оказалась большой, и было непонятно, почему она не взорвалась. «Наверное, в мочажину угодила, вот и не сработала», — решил дед Веденей, не больно-то разбирающийся в тонкостях чуждого ему дела. Главное, побыстрей, до приезда баб, откопать ее, сатану, и оттащить в провал, пусть там лежит себе до поры до времени.
Провал — глубоченная карстовая ямина, куда в половодье с гудом стекает вода с полей. Говаривали, что, если спуститься в этот каменный колодец и пойти по подземелью, то можно выйти к самому Ворголу, у Горюч-камня. Дед Веденей помнит, как он мальчишкой с ребятами хотел было спуститься в провал. Обвязали его веревкой и начали спускать, до половины уж добрался, но тут из темноты как шарахнутся жуткие летучие мыши, и он благим матом заорал, чтобы тащили наверх…
Дед Веденей уморился от быстрой, торопливой работы, снял фуфайку. И только тут подумал, что копает без отдыха, должно быть, больше часа. Но и работа, стало быть, подошла к концу: бомбу, по его прикидке, уже можно было с помощью лошади вытянуть из земли. Он несколько раз обмотал веревкой корпус под стабилизатором и крепко-накрепко завязал ее. Затем растреножил так никуда и не ушедшего битюга и подвел к бомбе. Сноровисто связал постромки с концами веревки, взял лошадь под уздцы и легонько потянул за собой:
— Ну, давай, милок, давай, выручай! Видишь, твой германец напакостил… Но-но!..
Дед Веденей почмокивал, понукал битюга, и тот, натужившись, подался вперед. Постромки натянулись. «Не лопнули бы!» — забеспокоился он. Но упряжь выдержала. А бомба, качнувшись в своем ложе, с хлюпом легла на бок. «Во, какой боров!»
Дед Веденей ласково потрепал рукой по шее сильную лошадь и снова потянул за уздечку. Битюг без труда поволок бомбу по влажной, скользкой земле, оставляя глубокий глянцевый след.
Вот наконец и провал, поросший по краям кустарником. Края его круто обрывались, и деду Веденею стоило больших усилий подъехать к яме как можно ближе и чтобы лошадь не оступилась. Он отвязал веревку от постромков, затем и от бомбы, свернул ее по обыкновению кольцами и положил на сухую муравьиную кочку, заметив при этом, как деловито снуют по ней коричневые мураши — вечные труженики!
Битюга отогнал подальше от ямы, даже не стреноживая. Потом достал кисет и, свернув цигарку, закурил. Никогда вроде бы еще не был так сладок дым от самосада. Он отдыхал, преисполненный удовлетворением от только что оконченной работы. Осталась самая малость: спихнуть, проклятую, в провал и дело с концом.
Рука невольно потянулась за пазуху и благодарно погладила теплый образок.
Докурив цигарку, дед Веденей поплевал на ладони и взялся за бомбу. До обрыва было полметра и требовалось напрячь силы, чтобы столкнуть такую махину. Хорошо еще, что земля здесь с покатом — все будет легче.
Ухватившись одной рукой за куст терновника, он другой уперся в корпус бомбы, поднатужился, и та подалась вперед. А ну еще разок!
Вдруг подмытый дождями земляной козырек от тяжести обвалился, и бомба скользнула вниз. Неожиданно потерявшая опору рука вмиг ощутила пугающую пустоту. Дед Веденей, не успев ничего сообразить, чуть было не рухнул вслед за бомбой, но удержал терновый куст. Тут земля вздрогнула, колыхнулась под ним, и его швырнуло мощной волной воздуха на непаханное поле…
Взрыв докатился до Казачьего, всполошил село.
…Хоронили деда Веденея всей бригадой. Стоял солнечный день. В чистом бездонном небе пели жаворонки. А по большаку женщины несли на полотенцах гроб. На крутом берегу Воргола, где сразу же за Горюч-камнем широко распахнулся внизу луг, на котором покойный в мирное время пас лошадей в ночном, женщины бережно подняли гроб над головами, и он поплыл в голубом мареве. Дед Веденей навсегда прощался с родным Казачьим.
На Коновалихином огороде вечером солдатам расквартированной в селе части показывали кино. Белое полотно натянули на лозинки, на верхушках которых тревожно и надоедливо гомонили вспугнутые с гнезд грачи.
Поросший пыреем огород круто сбегал к речке, так что зрители — бойцы, женщины и ребятишки — сидели на возвышении, как в заправдашном кинотеатре. Даже лучше: свежий ветерок от Гаточки подувает, над головой в сумеречном небе помигивают звезды, а за спиной уютно и умиротворенно стрекочет аппарат.
Кино было очень интересное: про гражданскую войну и легендарного Пархоменко да про атамана Махно. Длинноволосый скидух-атаман надрывно пел тягучую песню: