Выбрать главу

- Кончаем, - сказал Панарин. - Пора.

Леня кивнул, кошкой метнулся к установке, и музыка замолчала. Панарин, смахивая ногами бокалы, взобрался на стол, достал пистолет и стал стрелять в потолок. Леня тащил к нему микрофон на длинном шнуре, кутерьма помаленьку стихала.

- Хватит! - заорал Панарин в микрофон так, словно надеялся докричаться до Марса. - Вы что, забыли? Тризна!

Несколько секунд стояла тишина. Потом завопили:

- Тризна! Тризна!

Люди хлынули на улицу, толкаясь, застревая в дверях. Зазвенело стекло кто-то высадил креслом окно, и в него стали выпрыгивать. Панарин слез со стола, ухватил Клементину за руку и поволок к двери. Клементина отчаянно отбивалась.

- Дура! - заорал Панарин ей в лицо. - Мы же на Тризну! Вот тебе еще один уникальный кадр, будет чем хвастать в столичных кабаках!

Кажется, ничего она не поняла, но упираться перестала. Панарин вытащил ее на улицу - там рычали моторы, хлестали, перекрещиваясь, лучи фар, по площади, вокруг статуи Изобретателя Колеса, крутились машины. Изобретатель, дюжий мужик в набедренной повязке из шкуры, прижимал к боку грубо сделанное колесо и хмуро смотрел сверху на все это.

- Тим!

К ним подкатил джип с погашенными фарами, за рулем сидел Леня Шамбор видимо, он прыгнул в окно и опередил. Панарин толкнул Клементину на сиденье и прыгнул следом, Леня зажег фары и, бешено сигналя, помчался с площади. Следом, вразнобой голося клаксонами, неслось что есть мочи десятка три машин. Была сумасшедшая гонка по великолепной автостраде, потом по бездорожью, колеса вздымали косые полотнища песка, рядом с Панариным плакала ничего не понимавшая Клементина, Леня, матерясь, виртуозно швырял джип вправо-влево, выбирая места поровнее, в лицо бил сырой ночной воздух, их подбрасывало на сиденьях, мотало, как кукол, кровавой хлопушкой взорвался под колесом оплошавший заяц, и это напоминало ад.

А потом стало тихо. Машины выстроились в ряд на краю пологого откоса, направив лучи света вниз, туда, где на равнине тускло поблескивали глубоко всаженные в землю пропеллеры - двух-, трех- и четырехлопастные, старомодные и поновее, облупившиеся, проржавевшие и блестящие. Неизвестно, сколько всего их насчитывалось - длинные ряды уходили в темноту, куда не достигал свет. И там, внизу, зияла квадратная яма с кучей свежей земля рядом. Лучи двух прожекторов скрестились на ней.

Прижав локтем к боку продолговатую урну, Панарин стал спускаться. Слева, держась обеими руками за его локоть, тащилась всхлипывающая Клементина. Справа нес сумку с вещами Бонера Леня Шамбор.

"Его даже не нужно было сжигать, - вдруг подумал Панарин, - просто собрали в урну эту бурую пыль, оставив горсть для лабораторных исследований..."

Когда подтянулись последние и выстроились полукругом за его спиной, Панарин вытянул руки над ямой.

- Где бы ты ни был, там летают, - сказал он.

- Где бы ты ни был, там летают, - вразнобой повторила сотня голосов.

Панарин развел ладони, урна глухо упала на дно. Леня бросил в могилу сумку, Панарин протянул руку назад, на ощупь принял из чьей-то ладони белого голубя и, зажав двумя пальцами его голову, дернул. Струйка крови брызнула в яму. Птичье тельце слабо забилось, ворохнулось и замерло. Панарин бросил голубя в яму, вытер песком кровь с рук и отошел.

Загремели выстрелы, мигнули прожекторы, из черного неба им на головы стал падать воющий рев. Самолет с зажженными бортовыми огнями вышел из пике так низко, что людей шатнуло воздушной волной. Гул мотора утих вдали.

Заработали заступы. Двое техников волокли трехлопастный пропеллер. "Семерка" по-прежнему стояла под предохранительным колпаком, и ее пропеллер оставался при ней, но это не имело значения - три четверти могил были чисто символическими, кенотафами были, потому что те самолеты не вернулись, и никто никогда больше не видел ни их, ни их пилотов...

Вновь захлопали выстрелы, зазвучали нечленораздельные вопли, с трех сторон заиграли баяны - "Раскинулось море широко", полонез Огинского и еще что-то печальное, забренчали гитары, по рукам пошли бутылки, стоял галдеж, гомон и песни, метались лучи прожекторов, и Панарин не сразу сообразил, что стоящая с ним рядом Клементина что-то кричит ему и остальным:

- Дураки! Вам же страшно! Вы сами себе надоели и сами себя хороните, а не его!

Она была прекрасна, даже в истерике. Панарин обхватил ее, и она прижалась, уткнулась, плача во весь голос, горьковатый аромат духов щекотал ноздри, и Панарин, славный альбатрос, вдруг с удивившим его отчаянием подумал: если Клементина не будет его, он сойдет с ума...

3

Я обязуюсь никогда не раскаиваться, кроме

тех случаев, когда раскаяние может настроить

меня на дальнейшие подвиги.

М.Брэгг

Панарин с натугой открыл глаза. Комната была насквозь незнакомая, он валялся на диване, одетый, только без ботинок, рядом с диваном стояло кресло, а в кресле сидела облаченная в пушистый халатик Клементина и задумчиво разглядывала Панарина. За окном стояло утро.

- Это как я сюда? - тоскливо спросил он.

Клементина грустно покачала головой.

- Я тебя не обижал? - на всякий случай поинтересовался Панарин. - Нет, правда, как я сюда?

- Когда приехали, вы снова пошли в кабак, - прилежно доложила Клементина. - Поминки устроили...

Панарин прикрыл глаза. В памяти всплывало нечто непрезентабельное, обрывки какие-то - грустные лица, грустные песни, и кто-то рвал на груди рубаху, кто-то порывался чиркнуть ножом по собственной руке и написать кровью эпитафию на стене, и что-то вроде бы горело поблизости - то ли забор, то ли стог сена... "Хороши", - с привычным, приевшимся уже и потускневшим раскаянием подумал он.

- Вот - Потом ты рвался к самолетам, в ангар, и я тебя уволокла к себе, потому что до твоего коттеджа не дотащила бы. Ты долго доказывал, что только я могу тебя спасти, потом отключился.

- Понятно, - сказал Панарин. - Что ж, будни, они же веселые и грустные праздники...

Она была прекрасна, и Панарин почувствовал, что сию минуту сойдет с ума, если останется лежать, если ничего не сделает. Он поднялся, содрогаясь от головной боли, за руку выдернул Клементину из кресла и притянул к себе. Клементина слабо барахталась, шептала что-то и вдруг обмякла в его руках.

Двумя часами позже по главной улице Поселка, Проспекту Мучеников Науки, четко печатая шаг, к зданию дирекций шагал подтянутый, чисто выбритый и абсолютно трезвый зам.директора по летным вопросам полковник аэрологии Т.Панарин - в парадной форме с белейшей рубашкой, при наградном кортике. Блестели серебряные альбатросы на петлицах, и золотые альбатросы на погонах, и золотые астролябии - знаки различия, - и золотой Икар на левом рукаве, и золотой Колумб на правом. Посверкивали ордена Галилея всех трех степеней, Большой Крест Познания и Звезда Поиска.

Поселок был само благолепие. Разбитое давеча окно бара заслонили огромным плакатом "Добьемся стопроцентной возвращаемости самолетов!", а вывеска бара гласила: "Кафе-мороженое "Снежинка" (это на другой стороне было изображено, так что оставалось лишь перевернуть). Выцветшие плакаты исчезли все до одного. Из динамиков лилась музыка Вивальди. Через площадь шествовал казенный кот Магомет с бантом на шее. Абсолютно трезвый завхоз Балабашкин руководил тащившими какой-то мудреный агрегат грузчиками. И Балабашкин, и грузчики были в смокингах, друг к другу они обращались на "вы", употребляя слова "позвольте", "заносите влево, сударь", "вы мне сейчас наступите на ногу, милейший Иван Петрович". Перед зданием дирекции стояли длинные черные лимузины с зеркальными стеклами, охраняемые, старшиной-безопасником. Количество лимузинов не сулило ничего хорошего.