Выбрать главу

Фойрмейстеры завозились вокруг печи, кто-то хмыкнул. Из приоткрытых ртов струился густой пар.

— Бывает, — сказали из задних рядов, где ютились те, чья очередь греться еще не настала, — Это от злости. Один мой приятель, бывало, тоже…

Гулко хлопнула наружная дверь блиндажа. Кто-то стал спускаться по лестнице вниз, судя по отзвуку шагов, промерзший до такой степени, что едва шевелился. Райф выругался, когда порыв ледяного ветра жестко тряхнул горящие угли, мгновенно выдув из нашей тесной пещеры те крупицы тепла, что чудом удалось здесь сохранить.

Это был Герстель, похожий на собственного призрака и покачивающийся от слабости. Последний час он провел на наблюдательной позиции, наверху, и теперь спустился вниз погреться, едва передвигая ноги. Ему молча освободили место у печи, и он, зашипев сквозь зубы, придвинулся к зыбкому огню, протягивая скрюченные, побагровевшие от мороза пальцы. Густая седина в его волосах походила на иней, а подбородок был покрыт тонкой ледяной коркой с ржавой табачной примесью, и это удивительным образом казалось даже естественным, учитывая его холодное, не умеющее выражать чувств, лицо.

Герстеля мы знали недавно, его приписали к нашей роте лишь в ноябре, и, кажется, никто не мог похвастаться тем, что близко с ним сошелся. Ян Герстель был человек того особенного склада, что выпадает из любого общества, но не в силу гордости или отчужденности, а просто потому, что общество не способно удержать его, как пробитая каска не удерживает зачерпнутую воду.

Он был таким же, как мы, тощим, обтрепанным, бледным от усталости и недоедания, словом, таким, какими были все фойрмейстеры зимой тысяча девятьсот девятнадцатого года. Но все-таки он чем-то отличался от нас, и мы, старые фронтовые псы, безошибочно чувствовали этот запах, хоть и не понимали его природы.

Этот запах отчего-то заставлял нас инстинктивно сторониться Герстеля, оттого, оказываясь в любом обществе, он неизменно создавал вокруг себя зону пустого пространства. Вот и сейчас, несмотря на холод, от которого съеживались сухожилия, некоторые безотчетно отсели от него.

Едва ли одиночество мучило Герстеля. Он всегда держался молчаливо, с той подчеркнутой вежливостью, которая быстро создает ареол человека замкнутого и не ищущего компании. С его приходом, как обычно и бывало, атмосфера сделалась более скованной, но разговор не умолк.

— Разве это чудовищно? — Кинкель, заваривший весь разговор, не к месту засмеялся, — Да у нас таких чудовищ по десять штук на каждый взвод найдется. Руки, ноги… Скажете тоже. Знал я в прошлом году одного парня, вот то был мастер! Он умел сжигать человека так долго, что тот сходил с ума от боли. Каким-то особенным образом поджигал его подкожный жир и тянул, пока мог. Люди сгорали как свечи, оплывая от жара. Он так мог по полчаса развлекаться. Вот это было сущее чудовище. Уверяю, никто не переживал, когда ему осколком шею распороло. Война войной, а есть все-таки, господа, некоторая мера…

Кинкель не знал, как закончить и, прочистив горло, принялся молча мешать угли. Теплее от этого не делалось, но зрелище перекатывающихся багровых глыб завораживало, помогая хоть на миг забыть про холод.

— Допустим, и это не предел, — наблюдая за углями, обронил Траншейный Клоп, — Зачастую люди словно нарочно соревнуются, кто из них большее чудовище, а война лишь прекрасная сцена для подобных занятий. Мне приходилось знать немало садистов и психопатов, и каждый из них был чудовищен по-своему. Например, я знал одного фойрмейстера, который сжег пять человек из своих же за бегство. Никакого трибунала, никакого суда. Поднял руку — и готово, пять обугленных скелетов на земле. Была ли в этом необходимость? Нет, не было. Он поступил так не потому, что подобного требовали обстоятельства, а единственно потому, что чувствовал в этом потребность. Вот что такое настоящее чудовище. Человек, который по доброй воле отдается тому черному, что есть в его душе. Человек же, чистый в помыслах, чудовищем быть никак не может, предлагаю на этом и…

Герстель встрепенулся, отчего его смерзшаяся шинель издала неприятный хруст. Он никогда не проявлял интереса к нашим разговорам и не вставлял реплик. Даже реагировал с подчеркнутым равнодушием, если требовалось вставить слово. Но тут он с интересом взглянул на Мольтера.