Не отрываясь от маршрута, тщательностью которого больше смущена, чем просвещена: столько нарисовал и написал, так крестиками и стрелками путь к себе заставил, что, кажется, добраться невозможно; устрашенная силой его ожидания — когда так ждут, всегда что‑нибудь случается, ясно сознавая, что дело не во мне, а в моей синеве — сначала еду, потом еще еду, а затем, наконец, иду, держа дочь за руку, по тому белому шоссе, на котором должна возникнуть синей тенью.
Пустынно. Неуют новорожденного поселка. Новосотворенного, а не рожденного. Весь неуют муниципальной преднамеренности. Была равнина, решили— стройтесь. И построились, как солдаты. Дома одинаковые, заселенно — нежилые. Постройки, а не дома. Сюда можно приезжать и отсюда можно — нужно! — уезжать, жить здесь нельзя. И странное население. Странное, во- первых, чернотою; в такую жару — все в черном. (Впрочем, эту же черноту отметила уже в вагоне, и слезла она вся на моей станции.) В черном суконном, душном, непродышанном. То и дело обгоняют повозки с очень краснолицыми господами в цилиндрах и такими же краснолицыми дамами, очень толстыми, с букетами — и, кажется, венками? — на толстых животах. Цветы — лиловые.
Наконец — дом, все тот же первый увиденный и сопровождавший нас слева и справа вдоль всего шоссе. Барак, а не дом. Между насестом и будкой. С крыльцом. А на крыльце, с крыльца:
— Вы? Вы? Родная! Родная!
Ведет вверх по новейшей и отзывчивейшей лесенке, явно для пожара — уж и спички готовы: перила! — вводит в совершенно голую комнату с белым некрашеным столом посредине, усаживает.
Как вам здесь нравится? Мне… не нравится. Не знаю почему, но не нравится… Не понравилось сразу, как вошел… Уже когда ехал — не понравилось… Говорили, у Берлина чудные окрестности… Я ждал… вроде Звенигорода… А здесь… как‑то… голо? Вы заметили деревья? (Не заметила никаких, ибо нельзя же счесть деревьями тончайшие прутья, обнесенные толстенными решетками.) Без тени! Это человек был без тени— в каком‑то немецком предании, но это был — человек, деревья — обязаны отбрасывать тень! И птицы не поют— понятно: в таких деревьях! У меня в Москве по утрам — всегда пели, даже в двадцатом году — пели, даже в больнице — пели, даже в тифу — пели…
И население противное. Подозрительно — тихое. Ступают, точно на войлочных подошвах. Вы не заметили? И — может быть, это под Берлином мода такая? — все в черном, ни одного даже коричневого и серого, все черное, даже женщины — в черном.
(Я, мысленно: «А, милый, вот откуда твоя страсть к моей синеве!»)
— А мебель — белая, и пахнет свежим тесом. В этом что‑то (отрясаясь)… зловещее? Может быть, это какой‑нибудь особенный поселок?
Я, быстро отводя:
— Нет, нет, после войны — везде так.
Он, явно облегченно:
— Ах! Значит— вдовы и вдовцы! Отдельный поселок для вдов и вдовцов… Как это по — немецки… по — прусски… И как по — немецки, что они не догадаются пережениться и одеться во что‑нибудь другое… Теперь я понимаю и венки, это обилие венков и букетов — совершенно необъяснимое при отсутствии цветов, — потому что цветов, вы заметили, нет, потому что— садов нет, только сухие дворы. Здесь, наверное, где‑нибудь близко кладбище? Гигантское кладбище! Они просто построились на кладбище, теперь я понимаю однородность построек… Но вот что изумительно: вид у них, при всем их вдовстве, цветущий, я нигде не видал таких красных лиц… Впрочем, понятно: постоянные поминки… Как с кладбища, так поминать— сосисками и пивом, помянули — опять на кладбище! Но так ведь поправиться можно! Ожирение сердца нажить — с тоски!
Теперь я и цилиндры понимаю. Когда он идет на могилу к жене, он надевает цилиндр, который перед могилой снимает, — в этом жесте весь обряд. Но, знаете, странно, они на могилу ездят целыми фурами, фургонами… Вы таковых не встречали? Полные фургоны черных людей… Немецкий корпорационный дух: и слезы вместе, и расходы вместе… Вдовье место, вдовцово место, противное место…
И слово не нравится: Zossen. Острое и какое — то плоское, точно клецка.
Простите, что я вас сюда позвал!
Но мы ведь ничем не связаны? (Наклоняясь к моему уху:) Мы ведь можем уехать? Сначала — посидеть, а потом — уехать? Провести чудный день?
Я только что сам приехал. Вы знаете, ведь я вчера туда — сюда! — не поехал, я тотчас же свернул вам вслед, следующим же трамваем — в «Pragerdiele», но… устыдился… Весь вечер ходил по кафе и в одном встретил (называет язвящее его имя). Что вы об этом думаете? Может она его любить?