Когда он собирался выходить из дома, его перчатки и платки уже лежали на комоде в прихожей на маленьком серебряном подносе. Тут же были приготовлены шуба или пальто, трость и соответствующая одежде шляпа — шапокляк, котелок или просто фетровая. Я помогала ему с шубой и подавала шляпу. Надо было видеть, как он надевал ее, брал перчатки и трость с завораживающей элегантностью и мягкостью движений. Я отворяла дверь и вызывала лифт. Уже на площадке он обычно с улыбкой оборачивался ко мне и говорил:
— До свидания, Селеста. Спасибо. Я что-то устал, будем надеяться, это пройдет. Не знаю, задержусь ли допоздна. Не забудьте позвонить кому я сказал, и привести в порядок мои бумажки.
Как только г-н Пруст уходил, я набрасывалась на его комнату. Он никогда ничего не клал на место и не подбирал, и надо было очистить постель от газет, бумаг, ручек, платков, разбросанных или валявшихся на полу... Я убирала комнату, проветривала, складывала рубашки на стул — может быть, он возвратится замерзшим или просто захочет переодеться. Часы летели быстро.
Все сделав, оставалось ждать его возвращения. Поскольку в любом случае оно было очень поздним, никто из жильцов дома уже не мог приходить, и я лишь прислушивалась к тишине вокруг. Как только раздавался шум лифта, я выбегала на площадку и успевала открыть ему дверь. У него никогда не было с собой ключа, он об этом просто не думал.
Г-н Пруст возвращался, всегда улыбаясь, и, войдя в квартиру, прежде всего с той же элегантностью снимал шляпу. Но еще когда он выходил из лифта, я всегда замечала, доволен ли он проведенным вечером, только по одному тому, как надета шляпа. При хорошем настроении она была слегка приподнята спереди и под ней ярко блестели глаза. В противном случае шляпа надвигалась на лоб, а улыбка выдавала усталость. Он знал, что я все замечаю, и у нас установился некий ритуал. Еще на площадке он спрашивал:
— Ну, и как оно?
— Ну, так вы уже дома, сударь. В прихожей, сняв шляпу и шубу, он ждал, если вечер не удался, моего вопроса:
— Сударь, вы недовольны?
— Ах, дорогая Селеста, зачем я только поехал! Меня занудили там до смерти!.. И это когда так не хватает времени для работы!
Самое удивительное, как бы ни был плох вечер, он держал свое недовольство при себе. Но если вечер удавался — это было великолепно, просто какой-то фейерверк. Он весь светился изнутри неподдельным удовольствием.
— У меня все готово, Селеста?
— Да, сударь.
— Прекрасно, пошли, мне надо многое вам рассказать. Мы направлялись в его комнату, он садился на постель — и начиналось.
И сегодня мне вспоминаются те долгие часы, когда, как полицейский на посту,
я выстаивала перед ним, даже не ощущая усталости. Мы были слишком заняты. А то, что он никогда не предложил мне сесть, — я уверена, просто ему это и в голову не приходило, так же как и мне самой, хотя стул для посетителей стоял в двух шагах от меня. Но и он тоже забывал об усталости. Приподнявшийся на постели, он походил на юного принца, возвратившегося с праздника жизни. Это было тем более невероятно, если вспомнить, что еще днем, выплывая из своего дымного облака, болезненно бледный и скованный, он едва мог говорить и только жестами просил не нарушать молчания.
Но теперь из него фонтаном била молодость. Он выкладывал мне все — увиденные глупость или остроумие: как смешон такой-то, или как прекрасно держалась весь вечер такая-то, и с каким вкусом она была одета. Когда он описывал чье-нибудь платье, я представляла себе все подробности, словно глядя на модную картинку.
Уже после его смерти ко мне пришла г-жа Ланвен, ставшая княгиней Полиньяк; я сказала, что знаю ее по описанию одного из ее платьев, которое восхитило г-на Пруста. Тогда она была еще замужем за внуком Клемансо, как он объяснил мне, и заметил при этом:
— Глядя на сизые отвороты ее платья, я размечтался о Венеции.
И по моему описанию она сразу же вспомнила этот свой наряд.
Каждый раз, видя, как он начинает вспоминать впечатления проведенного вечера, я говорила:
— Что ж, сударь, кажется, сегодня вы займетесь подробным разбором!
— Может быть, Селеста, может быть...
И только посмеивался. Некоторые считали его недоброжелательным к людям.
Но я думаю, он прежде всего был моралистом. Во всем, будь то добро или зло, он старался найти неприкрытую истину.
Вспоминаю, как, рассказывая о другом платье с восхитительными тканью и покроем — из серебряной парчи, — он возмущался ответом этой дамы на комплимент.
— Представляете, Селеста, что она сказала мне? «Это остатки последних денег Франции!» А знаете, кто она? Жена министра финансов! В конце концов, я решил, что при такой низменной душе даже самое прекрасное платье делается без вкусным и самого дурного тона, как и эти ее слова.