В трех шагах от Эммы господин в синем фраке беседовал об Италии с бледною молодою женщиной в жемчужном уборе. Они восхваляли грандиозность колонн Св. Петра, Тиволи, Везувий, Кастелламаре и Кашины, розы Генуи, Колизей при лунном свете. Другим ухом Эмма прислушивалась к разговору, пересыпанному непонятными ей словами. Целый кружок собрался вокруг молодого человека, который на прошлой неделе побил мисс Арабеллу и Ромула и выиграл две тысячи луидоров, перескочив через ров в Англии. Один жаловался на то, что его скакуны жиреют; другой — на опечатку, исказившую имя его лошади.
В бальной зале становилось душно; огни тускнели. Толпа отхлынула в бильярдную. Лакей взобрался на стул и разбил два стекла; при звоне осколков госпожа Бовари обернулась и увидела в саду за оконными стеклами лица крестьян, заглядывающих в зал. Ей вспомнился родной хутор. Она увидела ферму, илистый пруд, отца в блузе, под яблонями, и самое себя, какою была некогда, снимающую пальцем сливки с крынок в молочной. Но в ярком сверкании переживаемого часа ее прошлое, до тех пор столь отчетливое, бледнело и исчезало, и она начинала сомневаться в том, что оно было ею также пережито. Она здесь; за этой бальной залой расстилается надо всем только сумрак. В эту минуту она ела мороженое на мараскине, держа в левой руке эмалевую раковинку, и, полузакрыв глаза, подносила ложечку ко рту.
Неподалеку от нее дама уронила веер. Один из танцоров проходил мимо.
— Если бы вы были так добры, сударь, — сказала дама, — поднять мне веер, упавший за диван!
Мужчина нагнулся, и в то мгновенье, как он протянул руку за веером, Эмма видела, как молодая женщина бросила в его шляпу что-то белое, сложенное треугольником. Мужчина, подняв веер, отдал его почтительно даме; она поблагодарила кивком головы и принялась нюхать букет.
После ужина, за которым испанские вина и рейнвейн лились рекой, подавались супы из раков и из миндального молока, пудинги a la Трафальгар и всевозможные холодные жаркия, обложенные дрожащим на блюдах желе, — кареты одна за другой начали отъезжать. Отодвинув уголок кисейной занавески, можно было видеть, как мелькают в темноте огоньки их фонарей. Скамейки вокруг зала пустели; оставалось еще несколько игроков; музыканты освежали пальцы кончиком языка; Шарль почти спал, прислонясь к притолоке двери. В три часа утра начался котильон. Эмма не умела танцевать вальс. Вальсировали все, даже сама мадемуазель д’Андервиллье и маркиза; в зале остались только те, что решили ночевать в замке, всего человек двенадцать.
Один из вальсирующих, которого все называли попросту «виконтом», в широко вырезанном жилете, казалось изваянном на его груди, подошел вторично пригласить госпожу Бовари, уверяя, что будет сам ее направлять и что она отлично справится.
Начали они медленно, потом закружились быстрее. Они кружились, и все кружилось вокруг них — лампы, мебель, обои и паркет, словно диск на вертящемся стержне. Когда они пролетали мимо дверей, юбки Эммы подолом охватывали его панталоны; ноги их переплетались; он опускал на нее глаза, она поднимала свои, глядя на него; ею овладевало какое-то остолбенение, она остановилась. Потом они снова понеслись; вдруг, увлекая ее стремительным движением, виконт исчез с нею в конце галереи, где, запыхавшись, она чуть не упала и на секунду прижалась головой к его груди. Потом, продолжая кружиться, но уже тише, он довел ее до места; она откинулась к стене и закрыла глаза рукою.
Когда она открыла глаза, посреди зала сидела на табурете дама, а перед нею на коленях стояли три танцора. Она выбрала виконта, и скрипка заиграла снова.
Все смотрели на них. Они проносились взад и вперед; она — с недвижным корпусом, с опущенной головой, а он все в той же позе, слегка согнув стан, округлив локоть, выдвинув вперед нижнюю часть лица. Да! Эта умела вальсировать! Они танцевали без конца и утомили всех.
Поболтали еще несколько минут и, обменявшись прощальным, или, лучше сказать, утренним, приветствием, разошлись в спальни.
Шарль едва плелся, держась за перила, не чуя под собою ног. Он провел пять часов подряд, бродя вокруг зеленых столов, и глядел на игру в вист, в которой ничего не понимал. Он вздохнул глубоким вздохом облегчения, когда стащил наконец с ног сапоги.