Выбрать главу

Этот вечер в московском урбанистическом лесу, когда все наконец остановились и сели, а недуживший налим зажирал брют икрой со словами «восстанавливаю баланс микроэлементов» — был счастливый, я говорю о себе, этот вечер. И пусть меня извинит Уэда Гидзан (Танька так и не сдюжила с его именем и называла «Годзиллой»), я, ввинчиваясь взглядом (отверточная метафора положительно необходима) в его каллиграфию, смотрел свои кинокаллиграфии, — ну, например, Кудрявцев помрет (даже в зернистой икре свивают гнездышки опаснейшие для желудочно-кишечного тракта амебы) и, утешая Ленку над гробом, плачущую (не слишком, скорее, рефлекторно) — все же не каждый день муж того (у нас нет официального многомужества), но больше — затерянную в каменном безлюдье жизни… Вот, собственно, хеппи-энд. Если я в самом деле сходствую с сатиром, то охолощенным. И к тому же, в отличие от сатиров, мне противопоказано пить.

Кстати, «губы — осенний костер в холодном саду» я удачно пихнул в биографический очерк о «Ледяной принцессе» (не знали? о-ля-ля — о музе Анри Матисса — Лидии Николаевне — я был ей представлен, из-за чего пузырилась художественная Москва, а главный в «Искусстве» — армянин со зрачками работорговца, не помню фамилию, измазал меня вслед «сентиментальным гешефтмахером» — Лидии Николаевне Делекторской). Я соглашусь с «сентиментальным», сделаю вид, что не заметил «гешефтмахера» (не считать же «гешефтом» то, что купил за три копейки письма Бальмонта — все почему-то решили, что я обязан ими пополнить государственный, курам на смех, архив). Сентиментальность я наследовал от отца (похоже, он не узнал об этом). А чем, как не сентиментальностью, объяснить, что он, привезя мне в 1977-м из Анголы коллекцию бабочек — парусника Антимаха (вроде дачной крапивницы, но размером со сковородку), даже двух — по краям стеклянного короба; бражника Дэвидсона (с рыжими подпалинами сяжков, но несколько тяжеловатого в полете, с другой стороны, Дэвидсону ни к чему пируэты — он вылетает ночью, движется вдумчиво) — передарил (само собой, не спрашивая, что я думаю об этом) — и даже не товарищу давних лет (отец был общителен лишь в роли синхрониста), а так — вместе, вырядившись в

песочку, пылили на крокодиле по ангольской steppe (есть фото — «Вот, с длинным носом, — в самом деле, у похитителя бабочек нос господствовал на лице, — признак чувственности, признак хитрого ума» — отец был убежден, что является знатоком подноготных). Есть и второе фото (в нем, надо полагать, источник сантиментов): длинноносый «преподает» отцу урок стрельбы из весла (снайперской винтовки). Это не игра в солдатики (известная мужская слабость, затягивающаяся у иных до пенсиона), это вообще не игра. Теперь, когда отца давно нет, я знаю (и потому Антимах, сходствующий с херувимом, без труда способный отложить все житейские попечения, впрочем, Пташинский — о, благоверие! — настаивает, чтобы я использовал редакцию до 1650 го­да — житей­скую отвержем печаль, и упитанный Дэвидсон, сходствующий с протодиаконом, — покоятся в моей памяти с миром), да, повторюсь, я знаю, что отец, сам оставшийся без отца (ушел от них с мамой в 1940-м, а в 1942-м пропал без вести), всю жизнь искал «отца» (нередко принимая за таковых обладателей бульдозерного напора) и культивировал des vertus d’homme (добродетели мужчины), как-то: футбол, гантели, мемуары де Голля, пиво, эспандер, авиалайнеры (определял марку не глядя в небо, по звуку), мемуары фон Типпельскирха, водное поло, пиво, декалитры пива, мемуары Талейрана, не говоря о Скобелеве, турецкий поход которого помнил по дням. Приверженец твердой руки, нежный невротик, ликующий «звездочкам», добытым французской, английской, португальской грамматиками (я чуть не забыл умбунду) и которые никогда не носил (кроме дня, когда обмывал их в граненом — только граненом! — стакане), неутешный вдовец, угодивший под каблучок новорожденной супруги и ее новорожденного в предшествующем браке сына (отмечу, супруга годилась мне в младшие сестры — отцу, соответственно, в припоздавшие дочери — но это не отменяет ее взросления раннего).