Выбрать главу

Танькина осведомленность, надо думать, была плодом тех обстоятельств, что так и не обзавелась плодом (до недавних пор собирала журнальные вырезки о позднеродящих женщинах); а от Лены Субботиной (вообще-то она не измазывает подруг) узнали, что Танька несколько раз напаивала Вернье («ослабим нравственные тормоза»), будучи убежденной, что и в бесчувствии мужчина способен. Что за нелепый век, в котором раздобыть ребенка трудней, чем палочку на Марсе. Все же Андрей не гнал Таньку, и, вероятно, не лучшая его черта, но как-то рано умел придумывать поручения тем, кто не сильно отбрыкивался, того лучше — сам лип. Пташинский делал рыбу переводов для итальянских комедий (не знаю, когда Пташинский поднаторел, может, нá спор? как у меня с япон­ским), а Вернье — король стило, баловень литерадуры — наводил марафет. Думаете, Пташинскому хоть что-нибудь перепало? Ни серебра, ни меди. С другой стороны, разве не щедрая плата — пройти на сверхзакрытый показ в Дом кино (какой год на часах? кажется, 86-й, но вернее, что следующий), где натолклись все — и тот самый (схожий с бегемотом, он и снялся, как помните, на его фоне), и та, которая сбежала вовсе не от того, как доказывали, а от того, который резал вены (Вернье небрежно — она неровно дышала к отцу, забыл, что ли, что отец помер? да раньше — ну раньше кто к нему не дышал), и тот, да не этот! (у кого усы, понятно), и прозрачноглазый (поэт, потребивший за жизнь ящики, магазины, цистерны, спиртзаводы), и художник с бабьим лицом (картины размером с футбольное поле), и такой-то, такая-то, со стайкой таких-то и даже, хм, вот таких, а в лучшем ряду — Главкиноморда — чтобы глядеть фильм-франсэ, именно тот (вы угадали), в котором героиню имеют все, кому не лень, а кому, простите, было бы лень? кажется, в финале пристроился колясочник с оправданием «по рекомендации терапевта». Лишь у Главкиноморды ни один мускул не дрогнул в штанах.

У меня Андрюшка требовал Эммануила Сведенборга (шведского чудака давнего века, который в ангелов и чертей верил тверже, чем партийные бонзы — в наступление коммунизма), то есть не у меня, а дабы я намекнул отцу, у которого имелись ходы к таким книгам — как будто не знал: не то что Сведенборга, — звонка декану исторического факультета (куда я не добрал проходной балл) не допроситься. Впряглась Танька. Ей, конечно, из Капотни до Сведенборга не допрыгнуть, но, уверяю, он нагрузил ее послушаниями на полный рабочий день. Хлеб, пиво, кизлярка, чем подымить (баловал себя миногами от Елисея, по той причине, что рифмуются с «ноги»), ковбойки ему раздобывала, но главное — книги, книги (хоть с Кузнецкого, хоть у старушенции-ротозейки), библиографии из главных библиотек — от синологии (не про евреев, про китайцев) до физиологии (физиологию мозга открыл, вот фокус, тот самый Сведенборг). Когда разболелся зуб мудрости, мудро потребовал Камю (и простите за камю с бородой — речь о коньяке, отыскался на даче из отцовских припасов). Мать Таньки была уверена: Танька судьбу нашла. Мышь породнится с Вернье! — матери неважно, что там у них до штампа.

Мужчину надо держать не за штамп — за штаны — из ее наставлений. А такие штаны — шанс для Капотни. Не знаю, почему Танькина мать не вдумывалась в арифметику (Славик бы тут сгодился), ведь ее бюджет худел быстрее, чем матримониальные надежды Таньки. Вернье (так и быть) тратился на томик какого-нибудь Эдуарда Шюре о посвященных (из гоп-компании Сведенборга, впрочем, они не встречались), но палатку для Кижей (или все-таки Кинешмы?) Танька доставала из своих денег. Почтальоном пыжилась или у матери должила «до стипендии» (капотнинская мечтательница не знала, что доченька пролетела на педагогику). Славик (у него случилось обострение остроумия) предложил Вернье взять псевдоним фон Альфонсофф. Хохотали хором, глотали не «Смерть после полудня», а просто «Смерть», пока Танька, мокрая мышь Танька, носилась за добавкой. Ну не свиньи? Только не Танька так говорила. Потому что у Таньки был — и только тогда был — золотой век. В подчердачье у Петровских Ворот, в келье, как называл это место Вернье, где он, повыгнав птиц небесных, начал жить на птичьих правах (думаю, это опять-таки 1986-й), благо дом был полувыселен, а из наследства отца сгодилась табличка с Мосфильма «Не входить! Идут съемки» (опять-таки камю с бородой заливал горло полкана из домоуправления, помнится, мы завидовали коньячному изобилию — после Андрей приспособил нас к рóзливу, и порожний камю вступал в преступную связь с какой-нибудь молдаванкой). Дряхлоносицы из коммуналок шамкали уважительно — «идут съемки» — в их юности термин не приобрел тот смысл, какой мы с вами свято храним в престарелых — нет, не сердцах — чреслах. Я вынужден прибегнуть здесь к плагиату: «престарелые чресла» — творение Вити Пейцвера, тогдашнего знакомца Вернье. У Пейцвера было два достижения: роман «Асфальт» (никто не видел) и подпольная студия ню (тоже никто, впрочем, Пейцвер не без успеха кадрил провинциалок, пусть и ожегшись разок на шантаже — ложной беременности, разок на рукопашном бое — синий фонарь под глазом, конечно, не самая жестокая плата за фантазии о красном фонаре, учитывая, что фонарщица — довольно миленькая, свидетельствую самолично, егоза с вертячьей гузкой, — грозила братом — жиганом из Черновцов). Но я не хотел бы, чтобы о келье у Петровских Ворот (где Вернье излагал для немногих — für wenige — систему Иоанна Скот Эригены об океане мировой души, в котором растворимся мы все однажды) сложилось впечатление, как о доме свиданий, — с легкой руки того же Пейцвера, который уже после смерти Вернье напечатал в прессе не желтой, но с прожелтью, отрывок из его шалости «Три прогулки в райских кустах» (и вовсе не «кущах», как настаивала редактресса, — дура тем отличается от умной, что тычет образованием, но как прочла, как испытала — что? — катарсис, конечно, — стала выуживать телефончик автора — «Бабенка-то съедобная?» — Пташинский выразил всеобщий рефлекс — Пейцвер выдул губы клубничкой — «Ну ты сказал — припоздала, автор на небеси?» — «Гыы, — Пейцвер совсем ожирел и говорил тяжело, — Гавтор бегсмертен»).