Выбрать главу

20.

Пейцвер одно время носился с идеей «Портрета поколения»: лысина ума не прибавляет — анкеты заставил заполнять — «ваш любимый писатель», «композитор», «тип мужчины /женщины/», «порода собак /кошек/», «при каких обстоятельствах расстались с девственностью», «что бы вы сказали самому себе пятнадцатилетнему» и т.п. — Танька-мышь накатала сорок страниц, Пташин­ский на каждый вопрос ответил — и не поленился — одинаково, паркеровским росчерком — «Пошел в же». Забылось. Но мы недооценили коммерческую жилку Пейцвера («у жидка жилка не жидка» — снова Пташинский, все хохотали, Пейцвер хохотал, как гонг у Римского-Корсакова): и в модной газете (впереди ее поджидала судьба декабристов, которых насильно уложили спать) он, Витечка (как блазнили медовоглазые журналисточки под предводительством «сис»), оказался если не б l’ombre des jeunes filles en fleurs (под сенью девушек в цвету), то, по крайней мере, девушек в легинсах, иной раз в цветочек. Конечно, путь к славе даже среди медовоглазых не медом мазан и, положим, очерк о Кудрявцеве не пошел (у главреда декабристской газеты обнаружились терки со Шницелем), но о Пташинском выстрелило удачно (к тому же Пташинского более-менее знали с его научно-непопулярными эпопеями, не особенно уточняя, что половину воровал у американцев, половину мастрячил на родной коленке) — название отдавало 1970-ми — «Парень с Большой Бронной в тени большого баньяна» — но так мы оттуда, из 1970-х; ваш покорный слуга (щелкаю шпорами) удостоился титула «Москвич, разговаривающий с Матиссом» (в редакции горели споры, не вызовет ли это ненужные ассоциации с автопромом) — он предлагал еще интервью, но я ответил словами Пташинского из анкеты (Пейцвер всегда делает интервью странно — реплики интервьюируемого прибирает себе, а собственные банальности щедро отвешивает гостю), разумеется, Раппопортиха (тут неожиданно «сис» встала «сис» — ее второй — или третий? — муж — посещал психологический кабинет «Марии Вадимовны», все же статья проскочила), к Лене «дорогой Витечка» не подкатывал, но знаю, он бредил первым вопросом так и не состоявшегося «разговора у камина» — «Что это значит: быть женой миллионера?»

«Понял, почему я проявил скромность?» — спрашивал меня Пейцвер. — «?» — «Подумай» (гороховые глаза Пейцвера всегда съезжают не на его — на вашу переносицу). — «?» — «У меня, — тут начинает булькать бульон сангвиника, — заготовлен вопросец ого-го какой под занавес. Наставляли ли вы рога мужу?» Кажется, его даже рвало смехом. Во всяком случае, он лётал в ванную (при таком весе я опасался за ватерклозетный фаянс). «А потому не спросил, что Ленка морду расцарапает». Он не догадывался, что опасность для его добродушной физиономии куда ближе.

21.

Лучший материал был о Вернье. Два материала. Воспоминания Пейцвера, а в следующем номере — эссе Вернье «Утро в Константинополе» («сис» пыталась отредактировать на Стамбул, но девушки в легинсах — вот парадоксы — растолковали, что «Константинополь» — не реваншизм, а пассеизм — умные слова действуют на женщин так же, как волевые подбородки и плечи пловца). Уверен, вы помните «Утро» и как удивленно шумела Москва. Мэтры журналистики и литерадуры (словцо из вокабуляра Вернье) хотели присудить автору «Утра» что-то вроде «Золотого пера» — не знаю, брехня или правда (за один текст вряд ли коронуют хотя бы конфетным золотом) — но, точно, рыскали в поисках других текстов (половина вообще не дотумкала, что автор давно не в здешней юдоли). Журналистам потребно искусственное осеменение (Пейцвера иногда посещают музы афористического жанра), «Утро в Константинополе» оплодо­творило не меньше дюжины (исчерпывающих подсчетов я не проводил). Сравнивали с Павлом Муратовым, Иосифом Бродским, Орханом Памуком, некто Дмитрий Мандрыка (вы знаете? тоже не знаю) помянул «Вечер в Византии» Ирвина Шоу, что, в свою очередь, стало поводом для эрудитов блеснуть осведомленностью о настоящей русско-еврейской фамилии автора «Византии» — Shamforoff. Александра Лебедева провела параллель с «Последней любовью в Константинополе» (1994) Милорада Павича (кстати, в оригинале — эрудиты блеснули снова — «Последняя любовь в Царьграде»). «Как для Ирвина Шоу “Византия” лишь фигура речи — метафора увядания, так и для Андрея Вернье — “Константинополь” — метафора цивилизации. Можно заподозрить автора в театральности, вполне, впрочем, допустимой, когда из окна отеля сразу видны Европа и Азия. Где еще найдешь лучшую сценографию? А ключ ровно посередине, под сводами Айя-Софии, где в полу омфалион — центр мира. Но повествовательная интонация “Утра в Константинополе” не привязана к месту. Город в названии легко заменить на любой, на тот, где для вас началось очередное утро. Всюду завтраки (даже если “не завтракаете”), всюду проснувшийся шум. Всюду планинг. Я не произношу “всюду деньги” только потому, что вы уже произнесли за меня. Вероятно, надо было, как Вернье, вырасти в семье лауреата сталинских премий, чтобы прожить жизнь вольного скитальца (помните Шуберта?). Примерить ремесло чичероне, бродить по странам и городам так, как будто это арбатские переулки, просыпаться в хостелах Амстердама и Александрии (заполните далее по списку до «я» из справочника топонимики), чтобы почувствовать время не как невидимую субстанцию, а как плотную, жирную воду, вроде той, что в заливе Золотой Рог. Вынести знание, что за утром — не только очередной день и очередной вечер, но вечер в Византии, который становится ночью, не очередной, — финальной. Когда сходишь с «поезда жизни». Как сошел Андрей Вернье (и точно оценил бы соавторство судьбы) в поезде Москва — Ницца, не доехав до лазурной станции каких-нибудь полчаса» (Анна Мурина, «На суд истории никто не придет»).