Кто-то из великих царедворцев (Талейран? да, Талейран) заметил: если желаете поставить кого-либо в неудобное положение, — молчите, притом именно тогда, когда светское приличие требует пусть незначащих фраз (у Талейрана приводится в качестве образца «Как животик вашего крохи?»); а если, спрашиваю я Талейрана, положить в неудобное положение? Конечно, заметил в свою очередь Вернье, самое неудобное положение — остаться без удобств (спрашивать в таком случае о животике издевательство), но на лежаке, мокрым корпусом, костенеющим от недвижимости (не могу же я развалиться, как будто ее рядом нет), ко всему гвоздочек (быт олигархов!) поздоровался с моим мягким местом — стало бы справедливым вознаграждением хоть два слова, хоть полуудивление ты какой-то странный сегодня, но я видел только обвод бедра (таков ракурс, не сдвинешь — песок держал устои шезлонга крепче, чем устои семьи владелец шезлонга), снисходительного, как мне показалось, бедра. Она молчала, а я, перекатываясь, чтобы избавиться от неуместной в данный момент акупунктуры, сказал (глаз паломничает по бедру, пояснице, золотому запястью, плечу с метинкой оспопрививания — знак поколения, непорочному всхолмию, подбородку, различая белесый прочерк шрама — чтобы помнила четырнадцать лет, падение со скакуна, — никогда раньше не видел, скуле, поцелую бога — ее губам): «Вы лежаки из тюремных нар наколотили?» — демонстрируя гвоздь, чтобы не быть голословным (странное слово, когда на голом теле только плавательные штаны). Она повернулась (крестик скользнул на ключицу). Явно Талейран ей знаком, ведь продолжала молчать. «А тебе кто-нибудь говорил, что твои глаза (здесь я продуманно смахнул песок с лежака) цвета берлинской лазури?» (Всего лишь наименование краски, но тон мой не лакокрасочный). «Берлинской лазури…» — повторил — лекционный навык, пока не увижу результата, тем более Лена не из тех, чье лицо подвергнуто анестезии от рождения. Да, пожалуй, прибегает к анестезии, если в компании я сумрачно поглядываю из наблюдательного кресла (тяжелый зрачок можно извинить алкоголем), а если вдвоем — мило болтаем, ну и что? — это тоже анестезия, правда, несколько раз (точно, что два) у меня происходило нечто из рода слуховых галлюцинаций. Помню, накрыли стол в саду — сентябрьский праздник, именины Пташинского («Я требую почтения к своему небесному Patron! Хоть и грешу по мере убывающих сил»), урожайная фиеста (пренебрежем росписью плодов всея земли) — и Лена сказала: «Я люблю (браслет звенькал о тесак разбойника, когда расхрустывала дар бахчи) чарджуйские дыни…» Полагаю, у вас не случалось слуховых галлюцинаций (или прочих, дремлющих в разветвленном родстве)? Это не обмолвка, не возрастная глухота (нам еще рановато), не квипрокво галдящих гостей, когда, в самом деле, вместо «идиот» получается «идет» или даже «кто-то идет», вместо «остолоп» — «стол» и «лоб»; много смеялись, наблюдая, как Раппопортиха гуднула глухим баском «дай Сашку» (Сан Саныч Вержбовский, инструктор по акробатическому рок-н-роллу, — у дам была надежда, что жировые отложения возможно победить — мигом прискакал к ней на колени — сухопарый черт, ничего не весит), хотя имелось в виду невинное — «дай чашку». Но тогда, сентябрьским позолоченным деньком (солнце уползало, высвечивая сосны), происходило иначе: весь звуковой фон гаснет, и похоже на голос внутри, вероятно, колодца (не случалось проверить) или на голос в подземелье (были с отцом в Новоафонской пещере в 1976-м, мама отказалась с несвойственной категоричностью). Чистая нота, больше ничего. Потому, собственно, неясно: звучит в тебе (давит кровяное давление?) или вне тебя.
Кто-то найдет научное, само собой, объяснение (и это не аперитив, изничтоженный мужской частью компании). На Лену накатило — поучаствовать в сервировке — следствие демократических убеждений (не прочь ножиком махать, домработница рядом и отрешенна), что, в свою очередь, невыполнимо без вычислительно-умственной работы (любая хозяйка стремится к справедливости порций, достаток не имеет значения, справедливость порций — древней, чем деньги) — таким образом, следует сосредоточиться, а не извещать общество, что ты любишь, не любишь, терпеть не можешь (Пташинский, у именинника привилегии, обнародовал — мальчишкой в Ташкенте обожрался дынями на тысячу лет, и к тому же дизентерия — не фунт изюма, разве что фунт немытого — «Подробности не к столу, подробности из политеса пропустим, хотя на правах представителя научного знания должен поставить в известность, что последствия затрагивают не только пищеварительный тракт, а…» — Танька-мышь, напившись, возжелала подробностей) — и Лена царапнула палец — «Я люблю… («тц» — междометие с легким негодованием, она зализала ранку)» — конечно, она продолжила о чарджуйских, ведь если допустить, что после глагола произнесла мое имя, господи, мое имя, то отчего у прочих не было реакции? Странного глагола: люблю дыни, люблю соломенные шляпки, но больше люблю тюрбаны (тебе кто-нибудь говорил, что у тебя веки вавилонянки?), люблю старые автомобили, мне их жалко и у них удивленные глаза, и жалко нас, потому что не разъезжаем в таких красавцах по ялтинскому серпантину (ну это, положим, кокетство, Кудрявцев купил для тебя роллс-кабриолет 1939 года и эмку той же поры, правда, дом в Ялте, который обещался, болтовня, — «с колоннами или без? пожалуйста, Ленок, определись, все строят с колоннами, не хочу, как все»), люблю ходить босиком (ну а я как люблю, да я обожаю, когда ты босиком и командуешь — «сними ботинки, сними, не будь неженкой, противно — быть неженкой» — для меня пытка идти без ботинок, но я иду, правда, в носках), люблю бадминтон — теннис меньше люблю (королем тенниса был Вернье, его учила Анна Дмитриева, та самая), люблю собирать грибы и никогда не пойму, если кто-то не любит, люблю Вертинского, люблю, когда дети здоровые, скачут и лопают, люблю арбатских старух — только где они теперь? на арбатском небе — люблю, как Боря Свиньин и Брижит Анжерер играют фантазию Шуберта («Кудрявцев, пригласи Борю к нам поиграть» — «Сделано»), но братья Юссен, конечно, получше («Пригласить?» — «Кудрявцев, не задавайся на макароны»), сирень люблю, чтобы старая, молодые — они обдергашки, люблю берлинское печенье — тот, у кого бзик потолстеть, пусть ест смело, но киевское варенье больше люблю — куда подевалось? — кишмиш люблю, а «дамские пальчики» любит (указывает на Пейцвера), люблю церковь в Брюсовском, люблю Марселя Пруста — иногда неплохо от бессонницы, а из новых Джорджа Терруанэ — кто-нибудь читал? — он какой-то змей, не в смысле коварства, а потому что всё знает обо мне, люблю гадать на кофейной гуще (правильным способом поделилась Верочка Амелунг, все равно не получается, но любить-то не запретишь), люблю этого мужчину (давняя реприза, о, давняя, а каждый раз общий хохот, и кладешь голову ему на плечо; ведь это неправда?), люблю шутки Пташинского (ну конечно), люблю Машку Раппопорт — она ляпнет, и всё понятно, люблю выставки (мое имя) — (но если ты думаешь, я вальсирую от счастья, нет, не думаешь так), люблю, когда падает мокрый снег и чтобы рожу залепило снегом, а может, больше люблю грозу, дома не могу сидеть, когда гроза (на даче твои дети, пока позволяли приличия, чуть не голые плясали под ливнем), люблю комаров, да, хлопаю, но люблю — вы видели, что у них полосатое пузо? — люблю туман над водой («Лучше, — дышит Пташинский, — туман над водкой»), люблю кататься по озеру и люблю слово «уключины», люблю костер (Кудрявцев перенял у Чуковского ритуал прощальных кострищ), люблю, когда все обща, все вместе — помните, Вернье говорил: океан мировой души, и туда попадем мы однажды… (различаю чье-то подшипывание — Хатько? — «сначала с мужчинками определись» — Лена не слышит, Пейцвера потряхивает от смеха пополам с деликатностью).