Выбрать главу

Не для Риммы я крапал «В поисках прекрасной эпохи». Я давно приметил, что, пускаясь вплавь к прошлому, угадывал то, что было мне не известно, да никому не известно. Нежный Nōka Ō (Лена как-то смешно оговорилась, глядя на игру солнечного света сквозь майскую листву, — «нежлый» — мы лопали мороженое, как девственники, на скамейке в Сокольниках после выставки ретро-авто, — дань супругу — который, хвала духу-хранителю лесопарка, оставил нас вдвоем, потому что скандалил, требуя купить машину со стенда, — после я вложил в негодование из-за его неудачи все свое огромное сердце — вероятно, так мужественно жмут руку только над гробом), итак, Nōka Ō, с характером, что известно по редким свидетельствам, девушки, всю жизнь рисовавший только цветы, деревья, горизонты вечереющих гор, — проявил намеренную жестокость к своей первой любви. Откуда я это взял? Метакса сатанела, как будто Nōka Ō о ней написал (он ведь еще поэт в жанре «киндайси»): «Когда свинья молодая, она забавна, / Ее не противно чесать за ушком и даже потчевать с руки./ Но чуть состареет — сущая образина, / Нож повара милосерден, извлекая ее потроха. / Однако вкушая мясо и сало, припомни, / Ты не только в ней мясо и сало любил, да, любил» (перевод мой — «да, любил» — европеизированная вольность, отсутствующая в оригинале). Два единственных женских портрета в наследии Nōka Ō — матери (что атрибутировано наверняка), и Kasumi — «первой любви» (что под вопросом) — экспонировались у Метаксы, но сопроводительные стихи мадам самолично сорвала со стены за час до открытия, — ну не свинство? (будем верны стилистике). 1999-й на дворе, я успел расхвастать Андрею, что он пригубит от моего словотворчества. Спустя полгода (всего-то!) Джефф (тогда мы с ним и сдружились) нашел письмо торговца картинами Nōka Ō, в котором подтверждалась моя версия о стихотворении (оба японских джентльмена, нагрузившись saké, хохотали над аллегорией всех женщин — «не забудем, — предусмотрительно предупреждал Джефф в примечаниях к публикации, — они жили на заре XX века и в совсем ином социуме»), но главное, друг Nōka Ō — сметливый, но больше смешливый негоциант — рассказывает, как художник до «лунных видений» (так в оригинале) любил Kasumi — целомудренно, судя по всему, — а она отвечала ему столь же целомудренно («шепот кимоно, как шепот листьев»), потом они с год не видались, а когда судьба свела вновь, «он удивленно почувствовал, что не чувствует ничего» (так в оригинале). И что он сделал? Не удалился, храня образ «первого цветка», а… стал ухаживать при ней за сестрой. Зачем? Nōka Ō признается: «Из забавы».

Я читал это письмо у Лены в компании (надо же было предварить интермедию в лицах — накануне Метакса раскурила со мной трубку мира в своем бюрократическом бункере, а кофе она варит забористо). Сидели на веранде («Касаясь корпулентной вечности», — сальный Пташинский, сознайтесь, не даст заскучать), где-то кашляла гроза, Лена, когда я окончил эпистолярий (не усердствуя с билингвой), сказала: «Как это страшно…» Вся Истра грохохотнула (Вернье кейфовал с нами, его вокабуляр). Кажется, я тогда впервые понял (почему «кажется»? точно тогда) — и это ценное открытие накануне сорокалетия для человека, который имеет основание полагать себя поумнее прочих, — можно быть «поумнее», но, давайте начистоту, — идиотом.