Давид обнял ее и почувствовал, как дрожит все ее тело, как болезненно оно напряжено.
— Милая моя, дорогая девочка. Как плохо работает моя фантазия во всех практических вопросах… Я бы давно должен был прийти к тебе и помочь, — с раскаянием произнес он.
Она его слегка отодвинула от себя.
— Мы должны все спокойно и трезво взвесить, — сказала она, хотя дрожь ее тела противоречила словам. — Я не могу выйти за тебя замуж, если я буду тебе только обузой. Лучше нам немного подождать… А пока я поеду домой.
Вот что, оказывается, нашептала ей паника. Скорей на самолете в Париж, Заползти в серый, разношенный уют своей семьи, спрятаться среди трех женщин, там, где физические недостатки и недуги естественны и никого не пугают. Никогда больше не лелеять опасных грез о побеге в иную жизнь.
Давид взял ее за плечи и посадил на край постели. Рассказал, что знал сам, о воспалении мускульного мешочка. Требуется время и упражнения, чтобы потерявшие чувствительность сухожилия и увядшие мускулы смогли начать работать опять.
— Да, конечно, но…
— Потом у тебя ведь есть еще и правая рука…
— Я знаю, — сказала она, не поднимая глаз. — Я знаю, я должна быть благодарна, что…
Она резко втянула в себя воздух, продолжала:
— Я знаю, что есть на свете инвалиды и всякое такое; весь ужас только в том, что к ним нужно отнести саму себя.
— Но ведь ты себя к ним не относишь? — спросил Давид. — Он заставил ее смотреть ему в глаза.
Она вздохнула — продолжительно, глубоко.
— Нет, кажется, — согласилась она. — Но кто может поручиться…
Она прервала себя. Что-то было не то в ее восприятии проблемы, даже перед самой собой. Паника не сама по себе затронула ее, а только в сочетании с судьбой Давида.
Он сказал интуитивно:
— Ты мне не слишком доверяешь.
— Я не доверяю? Прилетела к тебе…
Он слегка улыбнулся и покачал головой. Оба смутно понимали, о чем идет речь. И тот и другой помнили, как произошел разрыв с Эстрид. Люсьен Мари волей-неволей пришлось узнать кое-что не очень привлекательное о Давиде…
(Он догадался об этом, стиснул зубы, было мучительно увидеть в глазах другого человека моментальный снимок себя самого в таком неприглядном виде, уже недоступном для ретуши.) Ее любовь уже пережила крушение иллюзий. Она согласилась принять его таким, каков он был: не выдерживающим больших нагрузок. В критические минуты на него положиться нельзя.
(Но иногда у Давида в душе вновь и вновь поднималось чувство протеста: это не совсем так. Почему она не хочет разобраться?)
Инстинкт материнства заставил ее напрячь все силы, сделал саму ее слабость действенной: что ж, придется тогда этим заняться мне, взять на себя тот груз, который оказывается самым тяжелым…
Эта мысль не испугала ее. Наоборот, сняла то таинственное и опасное, чего она боялась в характере Давида.
Но теперь она попала в противоположную ситуацию. Теперь она сама стала обузой. И ожил опять страх, что Давид изменится, замкнется в себе, станет чужим и непонятным, ускользнет. Страх, трудно выражаемый словами. Холод в руках и дрожь во всем теле. Неверие в возможность выздороветь и наладить свою жизнь.
— …А ты был таким добрым ко мне все это время, — прибавила она, смутно ощущая все же угрызения совести.
Давид стоял молча. Он был достаточно чутким, чтобы хорошо понимать ее чувства, — и заразительная меланхолия всеми своими щупальцами потянулась от нее к нему. Ощущение беспомощности, того, что как раз тогда, когда мы больше всего нуждаемся в помощи, мы не можем ее ни давать, ни принимать. Именно в этот момент человек осужден на одиночество, никто не в состоянии проникнуть к нему внутрь, никто не достанет снаружи.
Но попытка оказалась неудачной, щупальцам меланхолии не за что было ухватиться. В следующее мгновение он уже с поразительной уверенностью знал: я могу. Я гожусь. Я в состоянии помочь ей и себе.
— …«Добрым», — усмехнулся Давид. — Разве человек добрый, если не дает своему ребенку упасть в колодец, а своему дому сгореть?
— Нет, но…
— Вот и я «добр» к тебе именно таким образом. Яснее ясного. Потому что ты самое дорогое, что у меня есть. Чего еще у меня нет…
Он произнес это без всяких сантиментов, поворачивая ее спиной и застегивая бюстгальтер.
— А моя рука…
— Плевать мне на твою руку, — сказал он.