Гримаса исчезла, и Ксавьер добавила тоном ребенка:
– А потом он повел бы меня в курильни опиума и познакомил бы с преступниками.
Она на мгновение задумалась.
– Возможно, возвращаясь туда каждый вечер, мы заставили бы принять себя. Мы уже начали заводить знакомства, например, с двумя женщинами, совершенно пьяными, которые были в баре. – И она доверительно добавила: – Педерастами.
– Вы хотите сказать лесбиянками? – заметила Франсуаза.
– Это не одно и то же? – подняв брови, спросила Ксавьер.
– Педерастами называют только мужчин, – ответила Франсуаза.
– Во всяком случае, это была пара, – с оттенком нетерпения продолжала Ксавьер; лицо ее оживилось. – Одна, с очень коротко остриженными волосами, действительно была похожа на юношу, очаровательного, совсем молоденького, который прилежно совращался. Другая была женщиной чуть постарше и довольно красивой, в черном шелковом платье с красной розой на корсаже. Поскольку молодой человек мне нравился, Лабрус сказал, что я должна попытаться соблазнить его. Я отчаянно строила глазки, и она спокойно подошла к нашему столику, предложив мне выпить из ее стакана.
– А как вы строите глазки? – спросила Франсуаза.
– Вот так, – ответила Ксавьер. Она украдкой направила на графин с оранжадом лживый, вызывающий взгляд, и снова Франсуаза пришла в замешательство – не потому, что Ксавьер обладала талантом, который ее смущал, а потому, что она с таким удовольствием восхищалась этим.
– И тогда…
– Тогда мы пригласили ее сесть, – продолжила Ксавьер.
Бесшумно отворилась дверь; к постели подошла молоденькая медсестра со смуглым лицом.
– Пора делать укол, – бодрым тоном сказала она.
Ксавьер встала.
– Вам не обязательно уходить, – сказала медсестра, наполняя шприц зеленой жидкостью. – Это всего одна минута.
Ксавьер взглянула на Франсуазу с несчастным видом, в котором сквозил упрек.
– Знаете, я не кричу, – с улыбкой заметила Франсуаза.
Шагнув к окну, Ксавьер прислонилась лбом к стеклу. Откинув одеяло, медсестра обнажила часть бедра. Кожа вся была разукрашена синяками, а под ними – множеством твердых шариков. Резким движением медсестра вонзила иглу. Она была умелой и совсем не причиняла боли.
– Вот и все, – сказала она, взглянув на Франсуазу с немного сварливым видом. – Не надо много разговаривать, вы утомите себя.
– Я не разговариваю, – ответила Франсуаза.
Улыбнувшись ей, медсестра вышла из палаты.
– Какая ужасная женщина! – сказала Ксавьер.
– Она милая, – возразила Франсуаза. Она была исполнена вялой снисходительности к этой ловкой и предупредительной девушке, которая так хорошо за ней ухаживала.
– Как можно быть медсестрой! – Ксавьер бросила на Франсуазу испуганный и брезгливый взгляд. – Она сделала вам больно?
– Да нет, это совсем не чувствуется.
Ксавьер вздрогнула. Она способна была по-настоящему испытывать дрожь при виде образов.
– Вонзающаяся в мою плоть иголка – я не смогу этого вынести.
– Если бы вы были наркоманкой… – сказала Франсуаза.
Ксавьер с презрительным смешком откинула голову назад.
– Ах, это я сама себе бы делала. Себе я могу делать что угодно.
Франсуаза узнала этот высокомерный и обиженный тон.
Ксавьер судила людей не столько по их действиям, сколько по ситуациям, в которых те находились даже не по своей воле. Она готова была закрыть глаза, поскольку речь шла о Франсуазе, но быть больной – это серьезная провинность; она вдруг вспомнила об этом.
– И все-таки вам придется это вынести, – заметила Франсуаза и не без доли недоброжелательства добавила: – Возможно, с вами это когда-нибудь случится.
– Ни за что, – ответила Ксавьер, – я скорее отдам концы, чем пойду к врачу.
Ее мораль отвергала лечение. Это было пошло – упорствовать жить, если жизнь ускользает. Она ненавидела любое упорство как недостаток свободы и гордости.
«Она позволит лечить себя, как любая другая», – с раздражением подумала Франсуаза, однако это было слабое утешение. В эту минуту Ксавьер, в черном костюме, была тут, свежая и свободная. Блузка из шотландки со строгим воротником подчеркивала сияющую свежесть ее лица, волосы ее блестели. Лишенная свободы действий, Франсуаза находилась во власти медсестер и докторов. Она была худой и некрасивой, совсем немощной и едва могла говорить. И внезапно свою болезнь она ощутила как унизительный позор.
– Вы закончите рассказывать мне свою историю? – сказала она.
– А она не придет снова нам мешать? – насупившись, спросила Ксавьер. – Она даже не стучит.