Розыск он начал с моментальной расстановки оцепления из солдат бутырского полка вокруг пепелища. Те никого, даже людей царицы, не пропускали, и сохранившиеся вещи достать было невозможно. Глава приказа сам копался среди полуразрушенных стен. На третий день он пришёл к царице и что-то сказал. Матушка после этого весьма ободрилась и стала глядеть веселей. Царица даже не ругала меня, что я часто пренебрегал посещением церкви, сидя у кровати Наташи. Её нога была сильно ушиблена, и гулять царевна не могла. Выставив всех из палаты (самое главное что никто и не удивился этому), мы спокойно могли поговорить.
Наташка-Лида сильно поменялась. Не знаю, как и что произошло, только теперь это была больше Лида, хотя и царевна совсем не исчезла. Их личности, насколько я понял, слились в момент прыжка. Из окна прыгала ещё Лида, а приземлилась уже Лида-Наташа. Она теперь не могла говорить сама с собой, как то практиковал я.
Подивившись такому обстоятельству, я затаил надежду, что сам как-нибудь смогу избавиться от раздвоения. Петра такая перспектива испугала, и он забился в дальний угол подсознания. Из-за этого я был вынужден общаться с окружающими без его подсказок. Я постарался подстроиться и надеялся, что огрехи моего поведения спишут на переживания во время пожара.
В понедельник, после Троицы, в Грановитой палате было назначено думское сидение, чтобы решить судьбу Никиты Зотова. Ромодановский предложил, а государыня настояла, чтобы обвиняемый был доставлен в думу. В палате присутствовали, кроме думских, ещё патриарх с церковной верхушкой, царица и все царевны, кроме Наташи. Когда все расселись, ввели Учителя. Вид Никита Моисеевич был не важный, хотя избитым он не выглядел.
Князь Ромодановский без предисловия, обращаясь к обоим государям, рассказал, почему нельзя обвинять Зотова в поджоге. Кратко его аргументы сводились к трем пунктам: первое — лампа сама не могла упасть и разлиться. Для этого надо было открыть крышку, сидящую на тугих защёлках. Второе — лампа не была зажжена, а керосин сам не загорался, если его пролить. И наконец, третье — был пойман холоп боярина Михаила Толстого, спальника царя Ивана и племянника Милославских, с опалёнными руками и бородой. При этом на пожаре было обнаружено голландское огниво, которым этот Толстой хвастал месяц назад перед многими людьми на пиру, а потом подарил Андрею Хованскому. Холоп Толстого уже на дыбе сознался в поджоге, но показал не на своего барина, а на главу Стрелецкого приказа старого Хованского. Поэтому следовало схватить и отца и сына Хованских, а Никиту Зотова отпустить.
Софья поначалу, когда обвиняли Толстого, нахмурилась, но потом уловила мысль валить всё на Таратуя. Возможность убрать популярного главу московских смутьянов и продвинуть на его место своего человека была умело подсунута ей Ромодановским. Хованский же, наоборот, стоял поодаль набычившись, будто чего-то ожидая.
Как только князь Ромодановский закончил говорить, от соборной площади послышались выстрелы барабаны и пушечная пальба. Вбежавший подьячий возвестил, что в Кремль опять вошли стрельцы и требуют выдать им Зотова головой. Послали думных дьяков Украинцева и Шакловитого объявить стрельцам вину Хованского. Но те не утихомирились и потребовали подтверждения от царей.
И Царица, и Софья не хотели выходить на крыльцо перед простолюдинами. Просили теперь Патриарха и больших бояр усовестить смутьянов. Но и это не помогло. На площади кричали, что цари погибли и сейчас бояре неправды будут вершить. Обещались, если не покажут им государей, то силой войдут в палату и всех бояр порежут.
По думе прокатился вздох страха. Один лишь Таратуй стоял подбоченясь, ожидая, когда цари его попросят усмирить стрелецкое войско, и он продиктует свои условия. Позволить такое ему я не мог. Учителя Таратуй спасать не будет.
Испугав всех, я сам встал и, не говоря ни слова, пошёл к выходу на красное крыльцо. Попытавшийся было меня перехватить Борис Голицын, встретил мой яростный взгляд и отступил. За мной потянулись Иван, царица и все остальные.
Через широко распахнутые двери я вышел к толпе. Остановился у начала золотой лестницы, ровно там, где стоял 15 мая и смотрел на расправу над верными мне людьми. Под крыльцом прокатилась волна удивления. Из-за высоких перил меня было едва видно, поэтому я поискал глазами, на что бы встать. Выручил Борис Голицын, отобравший по пути у стременных барабан и подсунув мне под ноги. Взобрался и окинул площадь. Людское море бурлило внизу, казалось, что раскинь руки и можно взлететь над ним. Немного растерялся: что говорить, зачем говорить, как они меня будут слушать? Я ведь никогда не выступал перед большой аудиторией. Но отступать было некуда, если сдадим Учителя, то Хованский и Милославские поймут, что могут делать с нами что угодно. Вздохнул поглубже и громко, стараясь не дать петуха, выкрикнул: