— Хорошо. Мой Янек уже знает... — но тут спохватился, как будто проснулся, и вскричал: — Как? Что? Всех наших избили? Что такое говорит пан ксёндз?..
И полнейшее спокойствие бедного старика исчезло, уступив место крайнему испугу. Он начал с того, что послал за паном Пшепендовским, только что вернувшимся из Кракова и ожидавшим писем в Москву. Не успевший отдохнуть от быстрой скачки и дальней дороги, шляхтич явился на зов и с обычной своей важностью взялся разуверять маршалка:
— Я оставил Москву девятого числа, — говорил он, деловито прохаживаясь перед паном Бучинским. — Оставил среди блестящих торжеств. Весь город ликовал. В Кремле готовился большой пир. Все знатнейшие бояре — Мстиславские, Шуйские, Нагие, Басмановы, Телятевские, Кашины, Морозовы, Щербатовы, Салтыковы, Голицыны — съезжались во дворец с поздравлениями. Все эти важные люди с покорностью и с бесчисленными поклонами давали дорогу нашим: воеводе Сендомирскому, князю Вишневецкому, Стадницким и Тарлам. Никогда я не поверю, будто какое-нибудь несчастье могло случиться с нашими и с нашим царём... Да и что может случиться? Панна Марина не только супруга московского царя, она сама — коронованная московская царица, коронованная и помазанная миром царица — заметьте это — прежде, нежели совершился обряд бракосочетания!.. В случае смерти царя она всё-таки останется царицей и, разумеется, не даст в обиду своих... А эту жидовку, что распускает глупые слухи, надо бы, знаете, по-московски, или как делывал царь Борис: выколоть ей один глаз да вырезать язык. Поверьте, перестанет рассказывать нелепицы...
Маршалок, поверив пану Пшепендовскому, успокоился и отпустил его. Но тотчас же им опять овладело беспокойство. Мало ли перемен могло произойти с тех пор, как шляхтич оставил Москву?.. С его отъезда прошло много времени. Бучинский опять послал за Пшепендовским и велел ему как можно скорее взять лошадей и скакать, очертя голову, во Львов, прямо в иезуитскую коллегию. Там разузнать всё обстоятельно, зайти также в православный Онуфриевский братский монастырь, поговорить с монахами и, не отдыхая, спешить обратно.
— Расстояние — всего десять немецких миль, или семьдесят вёрст. Успеешь завтра перед вечером вернуться. Живее, живее, мой дорогой. Чтобы через четверть часа тебя уже не было в Самборе...
— Поверьте, достопочтенный пан маршалок! — начал было пан Пшепендовский, собиравшийся хорошенько выспаться. — Никакой опасности нет...
— Чтобы духу твоего здесь не было! — вскричал пан Бучинский и сердито топнул ногой.
Спустя полчаса пароконная телега с паном Пшепендовским, подпрыгивая на мосту через овраг, ехала уже во Львов за справками, и шляхетный гонец начал клевать носом.
Весь этот день пан Бучинский не мог успокоиться: раза три он заходил к ксёндзу Помаскому, но ничего не узнавал нового. Два раза присылала за ним пани Мнишек, до которой через девичью тоже дошли смутные страшные слухи, конечно, с прибавлениями. Но бедный старик не мог сообщить ничего утешительного. В этот день он постарел на десять лет, осунулся, робко посматривал по сторонам и всё к чему-то прислушивался, как будто и его собирались убить коварные московские люди. Ночью несколько раз выходил он на крыльцо и слушал, не стучит ли телега Львовского гонца, хотя по расчёту времени тот едва мог успеть доехать до Львова. Но ясная, майская, тёплая ночь торжественно молчала, и старый маршалок стоял долго, вслушиваясь в тишину.
Едва только начался новый день, как Бучинский стал с нетерпением дожидаться вечера: ходил из угла в угол, бродил, как неприкаянный, по двору, ходил и за Самбор по львовской дороге, навстречу своему гонцу, и возвращался в тупом отчаянии со всеми признаками сильного утомления. Но не отдохнув и пяти минут, он опять вскакивал и посылал кого-нибудь из дворовых на колокольню костёла караулить приближение Пшепендовского или приказывал ехать ему навстречу и торопить... Пани Мнишек несколько раз присылала строжайший приказ, чтобы гонец, не теряя ни минуты, явился тотчас по прибытии из Львова к ней с докладом ...
День, жаркий и сухой, тянулся с ужасающей медлительностью. В начале ночи пан Бучинский, истомлённый беготнёй и смертельным беспокойством, выйдя на крыльцо послушать, не едет ли гонец, сел на ступеньке, приклонил голову к перилам и крепко заснул.
Его пробуждение было ужасно...
Люди стоят на крыльце с фонарями. Пан Пшепендовский с одной стороны, а ксёндз Помаский с другой поддерживают под руки какое-то страшное подобие бывшего царского секретаря, красавца Яна. Поднимаясь на пятую ступеньку, бедняга запыхался так, как будто вбежал на высокую гору. Он приостановился, закашлялся, тупо посматривая на свечу в фонаре, и яркая кровавая полоса показалась у него на губах и на красивой бородке. Бедный старик застонал, как в тяжёлом сне, вскочил и едва не упал с крыльца. Ян узнал отца, горько улыбнулся ему, хотел что-то сказать, но опять закашлялся. Двое слуг подхватили его, внесли в спальню маршалка и уложили в постель. Больной, сжимая руку отца в своей исхудалой и запылённой руке, тотчас впал в забытье. Отец едва узнавал милые, дорогие черты, обезображенные болезнью; некоторое время смотрел на них, потом оставил сына и перешёл в свой кабинет, где пан Пшепендовский собирался рассказывать ксёндзу, как и что было в Москве. Но рот его был наполнен закуской, так что он мог только показать маршалку на свои губы и как-то промычал, что он два дня не ел. Маршалок опять прошёл к сыну, постоял возле него, снова вернулся в кабинет, потом в очередной раз наведался к больному и наконец услышал повествование пана Пшепендовского: