Выбрать главу

Зловещий ропот негодования последовал за этими словами. Бургомистр отвернул к стене побелевшее лицо. Такого удара он не ожидал.

― Как ты осмелилась это сделать? ― взревел Поросноки. ― Будь откровенна и покайся. Чистосердечное признание смягчает вину!

Цинна прижала руки к сердцу; длинные шелковые ресницы ее задрожали. Ей хотелось провалиться сквозь землю от стыда. И все же в этот роковой час она должна была сознаться во всем!

― Потому что я люблю, люблю Михая Лештяка больше жизни, больше всего города! Из тех денег старик предназначал четыре тысячи золотых мне, чтобы сын его, невестой которого я считаюсь вот уже два с половиной года, женился на мне. До сих пор он не сделал этого лишь потому, что мы оба ― бедны. Я поверила словам старика и отдала ему ключ.

Бледное лицо Цинны разрумянилось, из белой лилии оно превратилось снова в розу, но только на одно мгновение.

―Какое несчастье! Какое несчастье! ― запричитал почтеннейший Агоштон. ― Лучше бы уж я до смерти своей оставался в Ваце.

― Дальше, дальше! ― подгонял девушку Поросноки. Лештяк судорожно вцепился рукой в спинку кресла; все закружилось у него перед глазами; как маленькие чертики, насмешливо затанцевали круглые буковки, в изобилии рождавшиеся под пером нотариуса на бумаге протокола. Он закусил до крови губы: «Ох, только бы выдержать еще полчаса, не показать своей слабости!»

― Дальше? ― еле слышно переспросила Цинна, сломленная и измученная. ― Ну да… Что же было дальше? ― Она потерла рукой свой гладкий, как мрамор, лоб. ― Он ходил в ратушу, брал на ночь из сундука кафтан домой, смотрел на него, как на образец, и шил другой, подобный ему. Прошлой ночью заказчики получили кафтан.

― Все ясно, ― пробурчал Поросноки. ― Старик был горд и тщеславен ― желая показать, что оба кафтана совершенно одинаковы, он надел на себя новый, ― чтобы упиться признанием своего таланта.

― А кто же были заказчики? ― спросил Берчек из Сегеда, подумав про себя: «Не наши ли?»

― Не знаю, ― ответила Цинна. ― Покойный тоже не знал. Все делалось втайне. «Какой-то далекий город», ― говорил он мне.

― Мы должны найти этот город, ― скорбно проговорил господин Агоштон.

― И мы найдем его, ― ответил бургомистр тихим глухим голосом. (Это были его первые слова после признания Цинны.)

― То ли найдем, то ли нет, ― горько отозвался со скамей для публики почтеннейший Пермете, ― а пока, сударь, будьте мужчиной, вынося приговор… если сможете, конечно.

Господин Пермете словно влил в жилы Лештяка свежей горячей крови. Это его-то, Михая Лештяка, уговаривают быть мужчиной?!

Глаза бургомистра сверкнули.

― Да, я буду им! ― сурово промолвил он, доставая из кармана скрепленный печатями указ.

Лештяк встал и начал торжественно читать:

― Мы, Леопольд Первый, божьею милостью император австрийский…

Он задыхался, голос его перешел в хрип, руки дрожали; ему не хватало воздуха, и он передал указ Агоштону:

― Прочтите, сударь. ― Потом обессиленно добавил: ― Ведь и я ― всего лишь человек.

Но тотчас же, будто устыдившись своих слов, приказал Пинте:

― Распахните окна! Мне стало дурно от… от спертого воздуха.

Тем временем Агоштон огласил указ монарха, согласно которому за воровство и измену на территории Кечкемета разрешалось немедленное судебное разбирательство и городской суд облекался властью решать вопрос жизни или смерти горожан.

― Начнем голосование!

Первое слово принадлежало Поросноки:

― Эта девица предала город. Я приговариваю ее к казни через отсечение головы.

Затем высказался господин Бёрчёк.

― Обезглавить! ― бросил он коротко. Моллах Челеби сказал так:

― Она сделала это из любви. Не виновна!

Очередь дошла до достойного Ференца Балога.

― Она не знала, что своим поступком навлекает смертельную опасность на город. Пусть в монастыре замаливает свой грех!

Наступила такая тишина, что, казалось, слышно было, как стучат сердца и даже как в одном из окон бьется о стекло залетевший в комнату мотылек. Два голоса требовали смерти, два ― сохранить жизнь.

Наступил черед цегледского пряничника. Он так долго раздумывал, что даже чуб взмок.

― Хватит с нее тюрьмы, ― с трудом выдавил он из себя. Легче стало дышать тем, чье сердце, проникшись жалостью, склонялось к помилованию девушки, тем, кто не желал, чтобы эту дивную белую шею скосил топор палача. Оставался еще господин Агоштон.