Выбрать главу

Внезапно веселье обрывается. Словечко невпопад — и Алексей швырнул в неосторожного ножом. Случается, пьёт через силу, мрачно, бормоча ругательства. Кружка оземь, раздаются проклятия зелёному змию. Велит очищаться, каяться — пням, деревьям, божьим пташкам. Однажды, обозвав всех свиньями, ускакал в город. Толкнулся к Шарлотте, обдал водочным перегаром. Она прогнала, заколотилась в истерике.

   — Навязали жену-чертовку, — говорил потом царевич Афанасьеву. — Это Гаврила Иваныч схлопотал мне, навесил на шею... Он и дети его, прихвостни царские... Как ни приду к ней — сердится, говорить не хочет.

Утром проснулся кислый, недовольный собой. Позвал камердинера.

   — Хмельной я был вчерась. Не обронил ли чего с языка?

Нет, царя не бранил. Канцлеру, сынкам его — дипломатам, поди, икалось. Тоже не следовало... Маска должна быть непроницаемой. Маска наследника покорного, преданного, но, увы, немощного!

   — Смотри не разболтай!

Афанасьев божился. Но Алексею чудились подвохи.

   — Если и скажешь кому, тебе же хуже. Я отопрусь, а тебя в застенок. Кнута не пробовал? А прутика? Горячий, аж красный... Ты хилый, покричишь, да жилы и лопнут.

Родитель не слеп, однако. Обманывать трудно. Сдаётся, взгляд его проникает сквозь личину, сквозь стены мазанки, шарит по спальням, застаёт его с Шарлоттой, с Фроськой... Знает, конечно, что она помещена на мызе за Стрельной. Шпионы всюду...

Удерживая личину судорожно, сын изучает родителя. Царь видит Россию ведомой Алексеем-последователем. Так видит — так должно быть. Невыносимо ему, однажды доверившись, отречься. Катастрофой была измена Мазепы. Насчёт наследия сомнения посещают, конечно, но гонит их. Молод ещё... Чужих земель не чурается, находит там плезир, склонен к образованию — сие для родителя отрадно.

   — Рано я сорвался из Карлсбада, — признался царевич Афанасьеву. — Иголки в пятках...

И закончил, кашлянув:

   — Тонем в мокроте.

Петербургский климат вреден — вот что надлежит внушать. И врачи в аккорде.

Являются нарочные от Меншикова, от канцлера, от Апраксина. День рождения либо именины, а ещё важнее — спуск корабля. Окажут ли их высочества честь присутствовать? Не окажут, здоровье не позволяет. А камердинеру, забывшись:

   — Я лучше удавлюсь, чем пойду.

Предупредительный Гюйсен, маршал двора наследника, принёс принцу новость: из Германии едет глобус.

   — Громада гигантская, уникум в Европе. Поместят, как я слышал, в слоновнике.

Слон, которого на потеху и для сведения водили по улицам, скончался. Холода сгубили, да и притомился, должно, на царской службе. В опустевшем стойле и соберут глобус, модель земного шара крупнейшую. Сфера вращается! Внутри круглый стол; скамья, огибающая его, — на двенадцать человек. И над ними, золотом по куполу, небесные тела в извечном своём движении.

   — Для царского величества, право же, нельзя было выбрать подарок прекраснее.

Гюйсен в восторге. На губах Алексея блуждает неопределённая улыбка. Ему безразлична виктория, освободившая немцев от шведов, его не трогает презент благодарного города Тенинга, хотя отдали ведь то, чем гордились безмерно.

   — Двенадцать мест, — повторил Гюйсен. — Там, именно там учредить русскую Академию наук! В центре земли...

   — Недурная игрушка, — отозвался царевич.

   — Его величество находит иное применение, — поправил барон. — Знакомить с устройством вселенной.

Алексей встал.

   — У простолюдина закружится голова. Впрочем, у меня, кажется, тоже, господин магистр.

Немец озадачен как будто. Хитрит, старая лиса! Вынюхивает... Советчик царя, учёный спесивец, — он тоже Враг. Нет спасенья от лазутчиков.

Запрётся, вчитается ещё яростней в поучения Мазарини — вдохновителя фронды или будет упиваться «Анналами» Барония. Выписки из них, впитанные памятью, — словно музыка.

«Аркадий-цесарь повелел еретиками звать всех, которые хотя малым знаком от православных отличаются».

«Валентиан-цесарь убит за повреждение уставов церковных и за прелюбодеяние».

«Патрикий-креститель Англии жил 134 лета...» Сделав перевод, Алексей отметил: «Сумнительно». Но интересно. Куда-то задвинута книжка о долголетии — надо штудировать. Неужели бог даст сие благо царю! Он, сказывают, опять здоров. Терпелив же всевышний...

В другом конце мазанки Шарлотта, изнемогая от тоски, перечитывает французский роман. О галантном кавалере, изысканно воспитанном, о любви, для неё несбывшейся. Супруг навестит её ради приличия — хорошо, если трезвый.

Любовь... Нечего было и мечтать... Она выдана замуж, чтобы дать мужу наследника. Это её участь, её долг.

Впрочем, когда-то она писала матери: «Царевич любит меня страстно, и я без ума от любви к нему». Когда? И было ли это? Хочется думать, было. Недавно она призналась:

«Я всегда скрывала характер моего мужа... Весь его недуг я приписываю водке, которую он пьёт в большом количестве».

На мызе ждёт Ефросинья. Деревянное строение с башенкой, выкрашенное в кирпичный цвет, принадлежало шведскому моряку. Морские гравюры и карты по желанию царевича выбросили и сожгли. В шестиугольной вышке Ефросинья устроила сладостный, затенённый шелками альков. Ткани полупрозрачны, колеблемы летним ветром, благоуханная метресса купается в отсветах — розовых, жёлтых, красных.

Здесь отдохновение. Здесь эдем тела и души. Здесь Алексей откроет то, чего не скажет и на исповеди.

Кто кого похоронит? Неужели родитель сына своего? Метресса, смеясь, протягивает палец с перстнем. Янтарь, добрый камешек, разутешит.

   — Вот и губернатор лежит мёртвый.

Царевич серьёзен. Губернатор... Слыхал же недавно — Меншиков в опале. Обокрал казну на полтора миллиона. Этого царь не простит.

   — Ещё за орден всыплет... Потерял ведь орден в остерии, напился и потерял. С горя-то... Позорище! Солдат алмаз подобрал, а кто-то ленточку. Каково это? Андрей Первозванный в грязи...

Веселятся оба. На ложе любви, как и во хмелю, желаемое рядом, почти осязаемо.

   — Повременить немножко... Заживём тогда, Афросьюшка! Ух, заживём, царица моя!

Время, время... Река, по которой ты вынужден плыть в бездействии. Инерцию, молчание обратить в средство, как то делал кардинал Мазарини. «Я и время» — был его девиз. Бывают ситуации — время само приносит удачу.

* * *

Порфирий пробирался в Петербург осторожно. Дознавался, не рыщут ли команды, посланные ловить беглых. Бумаг он при себе никаких не имел. С большака сворачивал на тропку. Селом проходя, усматривал — чья труба едва курится. Стало быть, тяга худая.

Истрепал до Питера не одну пару лаптей. К вдове-перчаточнице постучался ночью. Дочь спала одна, мужиком не пахло — зря пророчил Никодим.

   — Сватать будем Лушку, — объявил Порфирий вдове.

Услышал про Сойку — и видение свадьбы тотчас померкло.

   — Мать честная! — взорвался печник. — Дуролом! Драл я его, да мало... Казак, вишь!

   — На волю упорхнул, — вставила вдова.

   — Воля! — огрызнулся Порфирий. — Воля без ума — на что она? Срамота! Наш царь шведов воюет, а казаки ему нож в спину. Ох Сойка, ох обормот! Будет ему воля... Посекут их, что капусту...

Потом, поостыв:

   — И с чего попритчилось? Не ленивый ведь... От меня ушёл, а? Ужо сам мастер, от людей почтение... Смелость кипит — полезай на шпиль!

Вон их понатыкано в городе... Ветер качает, а то и ломает, строению от этого шатость, поруха, но царь не велит рушить шпили, велит починять. За смелость жалованье большое и окромя — награда. А Сойка — бунтовать. И Порфирий, вспоминая рассуждения Никодима, наставляет женский пол чуть презрительно:

   — Казаки государство не управят.